Но молчало его второе “Я”, не находя ответа.
“Потому, что мое понимание прекрасного замкнулось на женском теле. Красота — есть результат опыта; и не Сара, а Ванни ее живое воплощение”.
Все чаще пока еще слабая, неоформившаяся в конкретное действие мысль о самоубийстве приходила и манила его за собой. Но упрямая гордость за расу свою отметала ее, негодуя.
“Без всяких сомнений, раса, чей первый индивид становится самоубийцей, не наделена природой способностью к выживанию. Именно на мне лежит груз ответственности доказать обратное”.
А вторая половина возражала: “Столь примитивное понимание, что есть Долг, безусловно приведет к выводам ошибочным и непоправимым. Патриотизм, зов крови и гордость за текущую в жилах кровь — это химера. Покой — вот, чего стоит жаждать, вот, чего действительно проще всего добиться; и главное, что я знаю путь к нему”.
Но первый разум настойчиво продолжал взывать к рациональному: “Мысль, допускающая слабость вида моего, в самой природе своей отвратительна. Для меня лучше будет продолжать жизнь и страдания жизни, дабы приблизить и облегчить приход расы моей”.
И опять лукаво нашептывало второе сознание: “Зачем обрекать на страдания, подобные моим, последователей своих? Если суждено им прийти, пусть придут они; но не указывай им пути, не веди их на муки Ада. У Цербера было три головы — не две…”
И закончил Эдмонд обреченно: “Ни в погоне за знаниями, ни в погоне за властью невозможно обрести счастия. Счастье таится лишь в поисках его. Поиск — вот истинное наслаждение, а от достигнутого лишь удовлетворение. Но для меня — того, кто пришел в этот мир раньше назначенного ему срока, — недоступно ни одно, ни другое, ибо и желанная награда скрывается вне этого времени”.
Но о чем бы ни думал он, все равно в самой малой частице сознания настойчиво жила Ванни, и вновь возвращался он к ней в мыслях своих. И понял тогда, что в любви живут две составные части, два великих атома: рождаемое разумом единство духа, и страсть — влечение тела.
“Вот так и моя любовь — разлучилась, рассыпалась на части, и не собрать мне ее половин, ибо люблю одну мозгом своим, а вторую — телом”.
И он улыбнулся своей горькой улыбкой, услышав, как лукаво шепнуло одно из сознаний своему спящему двойнику: “И из этих двух — любовь тела слаще!”
“Значит, существует в мире наслаждение, которое не испытать мне, — единство этих двух атомов любви. Разум Сары и тело Ванни”.
И в ту же секунду отринула прочь грезы сладких воспоминаний его вторая половина, на мгновение взглянула прямо в глаза темной мысли, поиграла лениво, взвесила и отбросила прочь. Он понял, что бывают вещи неизменной судьбы, а монстры могут вызвать лишь страх ненависти.
И от Ванни он вернулся мысленно к Саре — спокойной, мудрой Саре — единственной, кто мог блуждать вместе с ним по лабиринтам мысли, но не способной идти рядом по широкой и прямой дороге плоти. К Саре, чье наслаждение носить в себе ребенка — есть величайшее из всех доступных наслаждений. К Саре, не познавшей силу человеческой любви и потому не алчущей ее. К Саре, чей разум не отравлен смертельным ядом плотских наслаждений.
“Она есть нормальное порождение своего вида, — устало заключил размышления свои Эдмонд. — В безмятежности чистого разума недоступно ей падать в пропасти отчаяния и взбираться на вершины наслаждений; ее существование есть результат покойного течения идей — их гладь никогда не нарушит даже слабый бриз чувственности. Я же рожден в темных глубинах и обречен безнадежно стремиться к залитым солнцем вершинам, подобно горизонту, тающим, исчезая в белесой пелене тумана. Суть моя испорчена чуждыми по духу радостями; по природе своей и я должен быть подобен Саре, но испита до дна ядом наполненная чаша”.
В КОТОРОЙ ЭДМОНД ОТКАЗЫВАЕТСЯ СЛЕДОВАТЬ ЗА ОБРАЗОМ
В один из тихих осенних дней вновь оказался Эдмонд на крутом обрыве уходящего к озеру холма, — того самого холма, где когда-то в страхе пальцами впивался в землю вращающейся в бешеном танце планеты, и вновь опустился на траву памятного ему склона. И смотрел Эдмонд, как важно чистит перышки щегол — этот не знающий, что такое бегство в теплые страны, лентяй, — и любовался живой грацией птицы. Он ответил его щебетанию, и ответ породил новый ответ — все живые существа, кроме Человека и его верного слуги — Пса, не отвергали Эдмонд а.
“Наверное, я все-таки не Враг сущему, а скорее Хозяин его, — размышлял Эдмонд. — По природе своей я способен мирно жить рядом с тем, что человек готов разрушать”.
Но вторая его половина не поддавалась искушению занять себя отвлеченными рассуждениями и, подобно закованной в тяжелую броню статуе, молчала угрюмо, в своем воображении пытаясь возродить иной образ — далекий и незабываемый. И тогда перелетными птицами мысли Эдмонда покинули закованный в ледовые торосы полюс бесстрастных логических построений и умчались в теплые края экватора, где, соединяясь в единое целое, встречались друг с другом две полусферы его сознания. И не противясь их воле, Эдмонд снова закачался на волнах печали, в тихой грусти находя для себя единственно доступное утешение.
“А теперь предположим, — думал он, — что я способен создать для себя некий мираж, духовный образ той, кого так страстно и трепетно жажду. И предположим, что я могу — не только могу, но и знаю, как — наделить этот образ достоинствами своих собственных мыслей, и разве полученный результат не удовлетворит страсть мою? Нет, невозможно такое. Но почему же? Не оттого ли, что чувства и индивидуальность ее как две капли воды станут моими? Тоже нет, ибо и настоящая, из живой плоти сотворенная Ванни существовала сообразно моим мыслям мною же созданного характера”.
И тогда второй разум добавил: “Что действительно будет отсутствовать в созданном силой разума образе, так это живущие в настоящей Ванни чувства любви и поклонения. Этим я никогда не смогу наделить мысленный образ, ибо только Творцу моему доподлинно известно, отчего мне чужды эти чувства!”
Тем не менее Эдмонд сотворил для своих чувств желанный образ и благодаря доступному лишь его способностям дару высочайшей концентрации сделал реальным, существующим вне пределов его сознаний. А так как, противясь строгим доводам холодной логики, всегда испытывал невыразимое наслаждение от созерцания белоснежных прелестей возлюбленной своей, то получился образ таким, будто танцевала Ванни у огня камина, и ее гибкое тело было подобно отточенному клинку. И еще он сделал так, чтобы тихий осенний полдень превратился для них двоих в ночные сумерки, и смотрел, как они опускаются, накрывая все таинственным пологом. И только потом приблизил к себе образ и, почувствовав на груди своей знакомое тепло, прикоснулся губами к нежно раскрывшимся губам и заговорил с видением: