Ленинград. Май 1954 г.
На стене висел большой черный динамик. По радио дребезжали марши – праздновали девятую годовщину Победы. По улицам ходили толпы бывших фронтовиков. В этот день Штерн старался не выходить из дому. Не дай Бог, встретишь знакомого, начнутся вопросы: в каких войсках служил, на каком фронте воевал, где войну закончил? Не объяснишь же каждому, что всю войну вкалывал на победу в Экибастузском исправительном лагере. Уголек для домн рубил, чтобы броня у наших танков крепче была. Знакомый промолчит, только вот смотреть косо станет – мол, пока мы крови своей не жалели, ты, вражина, в лагере отсиживался, жизнь свою драгоценную берег. Объясни ему, что писал заявление за заявлением, на фронт просился, кровью, так сказать, вину, которой не чувствовал, искупить. И не твоя вина, что лагерное начальство на каждом заявлении отказ красным карандашом писало.
– Аркадий Наумович! – в комнату постучали.
– Войдите! – крикнул Штерн. И в комнату вошла активистка домового комитета Клавдия Васильевна, пережившая в Ленинграде блокаду, лично знакомая с академиком Орбели и поэтессой Ольгой Берггольц, похоронившая в дни блокады всю свою многочисленную родню и чудом выжившая сама. Сколько лет уже прошло, а лицо ее все еще хранило острые сухие следы блокадного голода, и сама Клавдия Васильевна казалась невесомой; она была похожа на грача или скворца, прилетевшего по весне обживать скворечник и еще не оправившегося от тягот перелета.
– Аркадий Наумович, – снова сказала она, по-птичьи наклонив голову и глядя на соседа по коммунальной квартире с нескрываемым подозрением. – Вас вызывают! О соседе она знала мало. Знала, что он не воевал (и это было уже само по себе подозрительным), знала, что во время войны он находился в лагере для политических (и это для нее было подозрительным вдвойне: по ее мнению, в трудное для страны время сидеть в лагере за политические убеждения мог только заклятый враг советской власти). Знала, что друзей и товарищей у Штерна почти не водилось (это также вызывало подозрения, а приходившие к нему редкие знакомые вызывали у соседки приступы политической бдительности). Поэтому, получив сегодня от почтальона повестку, приглашающую соседа на Большой Литейный в известное учреждение, Клавдия Васильевна вновь преисполнилась привычным недоверием к нему.
– Вам повестка. Надеюсь, вы догадываетесь куда? – сказала она. – На завтра, к одиннадцати часам.
На свободе Аркадий Штерн был около полугода. Может быть, и не вышел бы из лагеря, только ему повезло. В начале пятидесятых начался процесс над врачами-вредителями, а у оперуполномоченного Лагутина, как на грех, жена работала кардиологом в лагерной больничке, а дядя ее вообще, оказывается, служил в кремлевке и был чуть ли не правой рукой главного врача-вредителя Виноградова. Лагутина вместе с женой арестовали, полгода шло следствие, потом умер Сталин, и всех вредителей в одночасье выпустили. Но, как в органах водится, Лагутин к прежнему месту службы уже не вернулся. Поэтому, когда срок Аркадия Наумовича Штерна истек, вредить ему было некому, и в начале декабря пятьдесят третьего он вышел на свободу с небольшим фибровым чемоданчиком, в котором легко уместились все его пожитки.
В Москве Штерна не прописали, но неожиданно легко позволили обосноваться в Ленинграде, где на Васильевском острове в коммунальной квартире жила его тетя Эсфирь Николаевна Северцева, вдова знаменитого полярника, пережившая и мужа, убитого немецкой пулей под Синявино, и ленинградскую блокаду, и первые не менее голодные послевоенные годы. Эсфирь Наумовна племянника любила, но, к сожалению, умерла в начале пятьдесят четвертого, оставив Аркадию большую и просторную комнату, вещи из которой большей частью были проданы еще в блокаду. В коммунальной квартире было три комнаты, принадлежавшие разным хозяевам. В одной жил отставной армейский подполковник Николай Гаврилович Челюбеев, в другой – Клавдия Васильевна. Некоторое время они объединенными силами принимали все мыслимые и немыслимые попытки избавиться от нежелательного наследника соседки. От повестки Штерн ничего хорошего не ждал. Выходит, вспомнили о нем в этом учреждении! Когда Аркадий освобождался из лагеря, его вызвал в оперчасть высокий чин, причем не местный, а приезжий, явно москвич. В отличие от местных тюремщиков с делом Штерна он был знаком не понаслышке, поэтому сразу же взял, как говорится, быка за рога.
– Вы Усыскина хорошо знали? – сразу спросил он. – А Минтеева? Урядченко? Николаева? За пятнадцать лет Штерн эти фамилии и забывать стал, а тут – на тебе! – напомнили. Он словно опять увидел изорванный стратостат и изуродованную гондолу, в иллюминаторах которой блестели толстые темные стекла. Полный Минтеев в свитере и длинной черной кожаной куртке стоял на коленях, заглядывая в гондолу, а Урядченко с Николаевым торопливо откручивали гайки заклиненной двери кабины, чтобы вынести тела погибших.
– Ну? – снова требовательно спросил чин. Был он сыт, откормлен и чисто выбрит. Пахло от него “Шипром” и хорошим коньяком.
– Знал, – сказал Аркадий Штерн. – Как не знать, работали когда-то вместе.
– По ОСОАВИАХИМу, значит? – уточнил чин. – И кто из вас на месте аварии был?
– Все четверо были, – хмуро сказал Штерн. – Все вместе подъехали. Одновременно. Вологодские власти нам тогда, если помните, полуторку выделили для поисковых мероприятии.
– Ну-ну, – кивнул чин. – Но ведь известную вам вещь с места аварии забрал кто-то один, так? И кто это был? Минтеев? Урядченко? Николаев? Или ее забрали вы?
– Я не забирал, – отказался Штерн. – Я в это время наружные датчики снимал. Сами знаете, как у нас бывает – наедет местное начальство, натопчут, из любопытства все захватывают, потом и смотреть нечего будет.
– А Урядченко с Николаевым что делали? – нетерпеливо мотнул головой чин.
– Люк раскручивали. Ребята в гондоле мертвые лежали, а покойника через узкую дырку не вытащишь.
– А Минтеев? – продолжал москвич.
– Да не помню я! – вспыхнул Штерн. – Пятнадцать лет назад это было, гражданин следователь! И все эти годы я не мемуары писал, уголь рубил!
– Значит, Минтеев? – задумчиво протянул тип.
– Не знаю, – сказал Штерн. – И не желаю знать.
– Темните, – не отставал москвич. – А с Палеем вы откровеннее были!
– Господи, – простонал Штерн. – С каким еще Палеем?
– С Абрамом Рувимовичем, – напомнил гость из столицы. – С писателем, который вас в первый день расспрашивал обо всем.
– Господи-и, – вздохнул Штерн. – Да с нами тогда разве что школьные учителя не беседовали! Разве всех упомнишь! Московский чин встал из-за стола, заложив руки за спину, обошел вокруг сидящего на стуле заключенного, стал у Штерна за спиной и сказал: