Я прошел в кухню. Низенький пузатый холодильник «Газоаппарат» хлюпал и задыхался, в эмалированную раковину с черными пятнами сколов редко капала вода из крана, газовый счетчик неумолимо нависал над плитой. Я положил покупки на стол, покрытый кремовой медицинской клеенкой, — что делать, достать цветную почти невозможно.
В комнате выпуклым тусклым глазом линзы глянул на меня «Ленинград» — гордость дома: аппарат, совмещающий телевизор и радиолу. Слева от него громоздилась «хельга», еще один предмет моей роскоши — огромный шкаф-буфет со стеклянной дверцей в средней, более низкой части, со скругленными, обтекаемыми углами и большим количеством медных накладных полосочек и уголков. Справа же возвышался вовсе не гармонирующий с этими чудесами современной моды и комфорта платяной шкаф из потертой и потрескавшейся фанеры, с мелкими стеклянными переплетами в верхней части узкой дверцы и зеленоватым зеркалом в широкой. Посередине комнаты, под ребристо-круглым оранжевым абажуром с длинной шелковой бахромой стоял круглый стол, края вишневой плюшевой скатерти свешивались до полу, а в центре стола, на ажурной белой салфетке сверкала узкая к середине, высокая лиловая ваза с «золотыми шарами», сорванными минувшей ночью в соседнем дворе.
Я сел на кожаный диван, привалился к потертому и потрескавшемуся валику, закинул руки за голову, закрыл глаза… Когда я откинулся, мраморные слоны на полочке, которой венчалась спинка дивана, пошатнулись и тихо стукнули друг о друга. Закатное солнце, горячий поток которого тюль на окне рассекал на тонкие струи, согрело веки.
Когда я открыл глаза, она уже накрывала стол к ужину, а по телевизору передавали концерт. Пел Бунчикоа, читал Смирнов-Сокольский. Она поставила шпроты, тарелку с ломтями языковой колбасы в коричнево-красно-кремовую шашечку, бутылку любимой ею «рябины на коньяке» и пару бутылок темного «мартовского» пива для меня. В треснутую, невесть от кого оставшуюся гарднеровскую салатницу она выложила из влажного пергамента, обнаружившегося внутри банки, крабов, в не десертную кузнецовскую тарелку с отколотым краем — брынзу из «Армении». Широкий подол ее кремового, в голубых цветах, крепдешинового платья взвивался и закручивался, не поспевая за ее мелкими и быстрыми шагами, и пробковые подошвы молочно-белых босоножек часто стучали по крашеным доскам пола и беззвучно переступали, попадая на пересекавшие в разных направлениях комнату узкие дорожки из лоскутов.
Я выключил телевизор — заодно вытащив из воды очередную попавшую в линзу муху — и включил приемник. Футбольный комментатор очаровательно затараторил после торжественных позывных, там-там-та-ра-ра-ра-ра-там-там, матч уже начинался, я представил толпу не добывших билета возле «Динамо», мальчишек в тапочках с обернутыми вокруг щиколотки шнурками и конных милиционеров, возвышающихся над толпой.
Мы выпили и поужинали, и я принес из кухни свою главную покупку — торт из мороженого в квадратной высокой коробке из прогибающегося картона, разрезал бумажный коричневый шпагат, и открылись твердые розочки, кремовые вензеля и плоские шоколадки по углам.
Теперь по радио шел спектакль, «театр у микрофона», голоса Яншина, Абрикосова и Целиковской легко узнавались, в студии с шумом падал дождь, гремел гром и скрипели тележные колеса — играли классику.
Вот и счастье, сказала она, глядя через стол зеленовато-желтыми, оттенка свежего цветочного меда, глазами, вот и счастье — мир и покой, свобода быть вместе… Я не успел возразить ей, не успел сказать: потому и счастье, что ненадолго, и покой лишь иллюзия, а свобода…
В дверь постучали и тут же распахнули, вошли, затопали в прихожей, ступили в комнату. В темных прорезиненных плащах (я знал такие, обратная сторона у них а мелкую черно-серую клетку), в суконных темных кепках с большими квадратными козырьками. В связи с войной, развязанной американскими империалистами и их марионетками против корейского народа, сказал один, а также в соответствии с политикой партии по искоренению коспомолитизма, вредительства и мелких хищений государственной и колхозной собственности, добавил другой, и как уклоняющиеся от направления на укрепление среднего руководящего звена колхозного села, вспомнил третий, как агенты диверсионного сионистского центра, известного как так называемый Антифашистский комитет, конкретизировал четвертый, и поскольку никогда не скрывали чуждое социальное происхождение, заключил пятый, и, кроме того, в выполнение исторических решений о красном терроре, монументальной пропаганде, новой экономической политике, головокружении от успехов, перегибах на местах, национальной по форме, социалистической по содержанию, панике и паникерах, самовольно отошедших от занимаемых рубежей, сдавшихся врагу, пособничавших оккупантам, не отработавших по распределению после окончания вуза, нарушающих рисунок танца, поддавшихся буржуазным теориям чистого искусства и положения над схваткой, распространяющих заведомо ложные измышления, порочащие советский общественный и государственный строй, пропели остальные…
Когда мы спускались, я оглянулся и сказал ей — видишь, счастье потому и счастье, что ненадолго.
Но красиво, возразила она, ведь красиво же.
Красиво, согласился я.
Башня тем временем уже рушилась, летели в разные стороны тряпки, черепки, куски старого железа и дерева, в кирпичной пыли смятым желтком мелькнул абажур.
Собственно, выбор у вас есть, сказал злой следователь, либо никогда никакой красоты, никаких фокусов (он отдернул занавеску на окне, и мы увидели тоскливый город, чистый, тихий, окна светились голубоватым, неживым), вот, пожалуйста, и без фантазий…
…либо, сказал добрый следователь, все сначала, и мы придем опять в любую минуту.
Мы сделали выбор сразу — слава Богу, мы были вдвоем. Любовь, будучи, конечно, сама иллюзией, от других иллюзий, в том числе и от очень опасных, предохраняет. Но башня, наша башня — ох, как же там было прекрасно!
БОРЬБА МЕЖДУ прекрасным и полезным есть реальная форма основного конфликта человеческого существования, гораздо более реальная, чем теоретически обоснованная борьба классов; наций, народов и государств; старого и нового — по сути, это одно из главных проявлений борьбы зла и добра. То, что в расхожем сознании эти две полярные вещи объединяются (на основе, кстати, пошло истолкованных великих максим, вроде «красота спасет мир» или «красиво то, что целесообразно»), являет пример типично человеческого обольщения. Примером еще одной подобной иллюзии может служить соединение в одном историческом лозунге «свободы» и «равенства», в то время как эти состояния конфликтующие и, практически, взаимоисключающие. Можно и смерть считать частью жизни, завершением ее, но ведь это же не так: небытие земное полностью отделено от земного бытия, а жизнь вечная вовсе не есть продолжение земной жизни в ином виде — лишь промысел Господень связывает их. Только величайший гений способен воспринять и передать нам понимание противоречий такого масштаба, причем передать в легко доступной для нас форме. Пока мы живы, смерти нет, а смерть придет, так нас не будет — и все. Или: счастья нет, а есть покой и воля (свобода). То есть либо счастье (которого нет), либо покой и свобода. Следовательно, если бы возможно было счастье на этом свете, то не в условиях покоя, мира и реальных свобод. Оно, пожалуй, было бы возможно — счастье, упоение — в бою и на краю мрачной бездны, что очень далеко и от покоя, и от свободы.