Я действительно их сгущал. Все пункты ограничений действительно были нарушены, но фокус заключался в том, что антиантропогенный порог даже близко достигнут не был. Все эти ограничения - рогатки осторожных героев кресла, совсем другие надо ставить на самом деле ограничения. Но если их обнародовать, то они тотчас же будут нарушены. Вот тогда и впрямь возможны самые непредсказуемые катастрофы. Что произошло с бовицефалами и как вообще могло с ними хоть что-нибудь произойти, я пока не знал.
- Не знаю, не знаю, - протянул я самым бюрократическим тоном. - Я, конечно, понимаю, что значит для вас новый пробор. (Для них лично он ничего приятного не сулил). Но что делать? Я совершенно не представляю, как можно другим способом... Я, конечно, посмотрю еще, похожу... Но обещать ничего не могу.
- У нас не будет никаких претензий к вашему Управлению, - с неожиданно четкой артикуляцией заявил магистр и твердо, многозначительно посмотрел мне в глаза. - Кхм! Никаких.
Коперник ободряюще похлопал его по плечу, что вызвало новый приступ откашливания.
- Кроме, естественно, благодарностей, - вставил иисусик.
- Кроме, естественно, благодарностей.
И на том мы расстались.
На улице Коперник, чем-то явно встревоженный, пробубнил:
- Видишь как? Не работает у них мнемомаска. И у меня связь тоже что-то. И голова болит.
- Надеюсь, к нашей службе вы не имеете по этому поводу никаких претензий, - самым хамским, самым официальным тоном осведомился я.
Он с уважительным одобрением взял меня за локоть.
- Неужели ты и в самом деле никогда не делал инспекций?
Мы засмеялись.
Мы так хорошо, так свободно смеялись, мне кажется, что никогда - ни до, ни после - не было мне так весело и прекрасно. Я смеялся с закрытым ртом, а Коперник с открытым, от смеха у него колыхались плечи, и мне очень нравилось смотреть на него. Черт его знает, почему мы тогда смеялись. Это была не истерика, нет, откуда? Просто у обоих было чудесное настроение, и разговор в магистрате прошел нормально, и впереди не ожидалось никаких неприятностей, кроме головных болей, легко снимаемых, и отсутствия ненужной мне мнемосвязи, и Галлина не казалась чужой и нелепой до крайности, и городе неоригинальным именем Эсперанца не вызывал больше неприятных эмоций, а через несколько часов, к вечеру, метрах в сорока от гостиницы, на моих глазах - я как раз смотрел в окно из своего номера невзрачный, жиденький паренек лет восемнадцати удавил одного из лучших космополовцев, боевика суперкласса, моего друга Виктора Коперника проволочной петлей.
Он шел в магистрат, сказал, что дела, что хочет разобраться со своей головной болью, что, возможно, кто-то блокирует мнемосвязь (хотя это практически невозможно) и что все это более чем подозрительно. А я подумал: космопол он и есть космопол. Коперник вышел из гостиницы, я видел его спину, он слегка размахивал руками, а тут этот мальчишка со своей проволокой. Ну ведь смешно же, позорно просто для такого аса, как мой Коперник, дать себя удавить какому-то сопливому щенку, до сих пор понять не могу, как это он так опростоволосился.
Я заорал и прыгнул сквозь окно - каких-то пятнадцать метров, - но пока я падал, паренек успел наставить на меня указательный палец и громко крикнул:
- Ба-бах!
В этот момент я упал и одновременно понял, что в меня стреляли из фикс-ружья, у меня уже был такой печальный опыт на одном из проборов. Мне бы совсем плохо пришлось, может, даже и приземлиться бы не сумел, попади он точно, но он, наверное, только в удушении был профессионалом, потому что снял меня хоть и быстро, но до крайности неприцельно. Луч фикса заморозил только часть левой половины туловища. В тебя когда-нибудь из фикса стреляли? Ты превращаешься в холодный, каменный и очень больной зуб. Боль... ее описать невозможно, да и не нужно ее описывать, тем более что я ее пересилил и способности соображать в тот момент не потерял. Я замер, будто бы зафиксировали меня целиком. Я упал в скульптурной позе, и здоровая нога сразу заныла.
Но вот что я еще помню и до сих пор не могу понять, было ли это просто галлюцинацией, или я потом себе все навоображал да задним числом "вспомнил", а может, приснилось когда, а может, и в самом деле что-то такое тогда со мной приключилось. Ведь действительно, очень странный был выстрел пальцем. Я помню еще один выстрел, после приземления, почти сразу, когда я только-только стал скульптуру из себя изображать. Я помню: сбоку, из-за угла, кто-то в черном плаще с блестками и в черной с блестками шляпе и еще с таким длиннющим шарфом почти до колен, появился на секунду и тоже на меня свой палец наставил. И губами неслышно сказал: ба-бах! И сверкнул будто луч, но совсем с другой стороны, и тоже будто в меня попали, но вот куда? И луч фикса, сама понимаешь, не сверкает, это не световой луч.
Чувства все-таки начали отказывать, и сквозь желтые зигзаги перед глазами я едва различал убийцу. Тот внимательно и с испугом поглядел на меня, потом вернулся к Копернику, мешком лежавшему на придорожной траве, наклонился над ним, обшарил карманы. А у меня никакого с собой оружия не было, я вообще мог бы голыми руками взять этого сосунка, не то что с оружием, но закаменелое туловище, страшно тяжелое, приковало меня к земле, сплющило болью; здоровая нога тянулась к земле, и стоило отчаянных усилий держать ее на весу, в самом дурацком положении.
Из-за угла, словно сквозь вату, послышались приближающиеся голоса. Очень будничный треп. Вспыхнул низенький фонарь на перекрестке, освещая пешеходам дорогу, - а я и не заметил, что наступили сумерки. Юнец выпрямился и не оглядываясь опрометью кинулся в противоположную сторону.
Я осторожно опустил здоровую ногу и принялся истошно орать. Боль удесятерилась.
А дальше я помню смутно. Помню, как меня укладывали на носилки, как в нескольких сантиметрах от лица мигала операционная лампа, и врач говорил: "Вот сволочи!". Помню, как начала оттаивать левая половина тела - еще в машине, - а меня держали, потому что я рвался соскочить на ходу, как уже в больнице подносили к моей голове небольшой шлем-усыпитель, а мне он представлялся мнемомаской оригинальной конструкции и мне совершенно почему-то необходима была мнемосвязь с Метрополией, до чего-то я догадался. И как мучительно собирался я с мыслями, как вспоминал уроки знакомого космолома, бродяги с очень пятнистой репутацией и невероятной биографией, о том, что надо делать, когда тебя хотят усыпить, а ты имеешь основания возразить, и как я хотел обмануть сон, и вялый, еще не совсем оттаявший, дождавшись одиночества, пытался совладать с телом, которое вдруг стало чужим, и встать, и пройти к двери, и отшатнуться, увидев дежурную за ярко освещенным столом, потом перебраться к окну, заглянуть вглубь двадцатиэтажной пропасти, и собраться, и перебороть слабость, и перекинуть ногу через подоконник. Не помню, совершенно не помню, как спускался, практически ничего не осталось в памяти, как бежал по городу, шокируя прохожих больничным нарядом, помню, что бежал и что остановился только перед гостиницей на том самом месте, где удавили моего дружка и тайного космолома, милягу Коперника, с которым не виделся до инспекции лет, наверное, десять, если не все пятнадцать, и который стал вдруг для меня таким дорогим.