Рванул к забору, подтянулся и оказался в переулочке, который, видимо, отходил притоком от Кадашевской улицы. Тихо здесь было, патриархально, трава росла, цветочки у забора – лютики или как их там… Идиллия!
И в это время – впервые! – раздались выстрелы. Уж на что Игорь штатский человек, а смог понять: из разного оружия стреляют. Один оружейный голосок потоньше, позвончее, а второй – грубее, басовитее.
С Кадашевской улицы в переулок на полном ходу свернула извозчичья пролётка. Игорь видел высоко задранную морду коня, пену на губах и выпученный безумный глаз его. На передке во весь рост стоял белоголовый парень в жёлтой рубахе навыпуск, свободно держал вожжи, размахивал над головой то ли кнутом, то ли просто верёвкой. А в самой пролётке, согнувшись, сидел дядя Матвей, своим телом прижимая кого-то к сиденью. Кого?.. Они промчались мимо, не обратив внимания на прижавшегося к забору Игоря. Дядя Матвей приподнял голову – только седая макушка показалась над откинутым кожаным верхом пролётки, – положил на него руку с пистолетом и дважды выстрелил назад. С гиканьем, под выстрелы, влетели в переулок трое конных с шашками наголо, проскакали мимо, чуть не задев Игоря, обдав его горячим ветром погони. Вестерн!..
Но ведь кто-то лежал в пролётке – раненый или убитый? Кто? Лида?..
В вестерне герои не умирают. Они в итоге женятся, получают наследство и танцуют на свадьбе весёлую мазурку или кадриль. А здесь стреляли настоящими пулями, и они убивали или ранили, и кровь текла настоящая, красная, горячая…
Игорь, невесть зачем пригибаясь, добежал до Кадашевки и выглянул из-за угла на улицу. То, что он увидел, было неправдоподобным, невероятным, этого просто не могло быть… Он хотел шагнуть, но ноги не слушались. Они стали ватными и неподвижными, вернее, их просто не было. Пришлось ухватиться за холодную шершавую стену дома, чтоб не упасть…
Прямо на мостовой, у подъезда, в который недавно вошёл Игорь, лежал, раскинув руки, уткнувшись лицом в булыжник, Пеликан, лежал неподвижно, и чёрная лужица крови застыла у его головы. А рядом всё в том же нелепом брезентовом балахоне, сжимая в кулачке обшарпанный наган Пеликана, стоял старик Леднёв. Он стоял, будто вросший в мостовую, над телом Пеликана и смотрел на трёх офицериков, на трёх новеньких, с иголочки, офицериков, на смеющихся мальчиков из интеллигентных семей, которые, в свою очередь, смотрели на профессора, на этакое брезентовое патлатое чудище и весело смеялись, И вовсю светило солнце, и небо было чистым и высоким, и сверкали на узких офицерских плечиках странные витые серебряные погоны.
Они всё ещё смеялись, им было весело – остроумным парням, таким же, по сути, как и те, в дальнем-предальнем будущем, в тёмном дворе у магазинных ящиков. Они не перестали смеяться даже тогда, когда Леднёв медленно вытянул руку, удлинённую тонким наганным стволом, когда, прищурившись, нажал спусковой крючок. И громыхнуло в руке, вспыхнуло короткое пламя, и оборвал смех один из серебряных орлов, нелепо, будто сдаваясь, вскинул к небу руки и опрокинулся на спину.
И второй раз громыхнул наган, почти сразу же, без перерыва, и вторая пуля достала второго парня.
Старик Леднёв не обманывал. Он отлично стрелял, необидчивый дуэлянт, меткий истребитель адъютантских аксельбантов. У него была твёрдая рука, как принято писать, и точный глаз. Но молодость оказалась чуть быстрее. И третий офицерик, уже не улыбаясь, но оскалив в беззвучном крике рот, выхватив из кобуры воронёный браунинг, опередил третий выстрел профессора. Он стрелял ещё и ещё раз, расстрелял всю обойму. Даже мёртвый старик Леднёв казался страшным ему.
Игорь, бессильный что-либо сделать, судорожно вздохнул и почувствовал, что не может дышать, как тогда, на Кутузовке, после удара в солнечное сплетение. Он присел на корточки – тоже, как тогда, – пытался вдохнуть, втиснуть в себя горячий и твёрдый воздух и не мог, не мог, и слёзы текли по щекам, оставляя на них грязные сероватые дорожки. И тогда он бежал из прошлого.
Он бежал из прошлого, потому что оно окончилось для него вместе с гибелью Пеликана и профессора. Особенно – профессора, к которому привык, притёрся. Полюбил. Больше ничто не связывало его со временем, которое он сам для себя выбрал, сам придумал, сам выстроил – по событию, как по кирпичику.
Прошлое, в которое путешествовал Игорь, было до мельчайших подробностей похоже на реальное, случившееся, возможно, в действительности в начале осени восемнадцатого года. Но, рождённое чужой памятью, оно было откорректировано воображением. А воображения Игорю хватало. Знаний, правда, маловато, книжные всё больше, да уж какие есть…
Но странная вещь! Оно, это прошлое, само себя корректировало, выходило из повиновения, жило по своим законам – законам времени, а значит, и было реальным, как ни крути. Парадокс! Нереальное реально, а реальное нереально…
Что было, что придумано – какая, к чёрту, разница, если на брусчатой мостовой прилизанной барской улочки остались лежать два близких Игорю человека, которых его воображение хотело видеть живыми! Чья это, скажите, прихоть, что они погибли? И прихоть ли? А может, это и есть жизнь, которую не подправить никаким воображением?..
Короче, кончилось для Игоря прошлое, и точка…
Воскресенье на дворе. Воскресенье – день веселья, как в песне поётся. А другой поэт, напротив, заявил: для веселья планета наша мало оборудована. Кому верить?..
И хотя сейчас Игорю больше всего хотелось лечь в постель, накрыться с головой одеялом, не видеть никого, не слышать, не спать – просто лежать в душной пододеяльной темноте, как в детстве, и ни о чём не думать, он всё-таки снял телефонную – тяжёлую, как гиря, – трубку и набрал Настин номер.
Она откликнулась сразу, с первого звонка, будто ждала у своего алого аппарата, руку над трубкой держала.
– А не пойти ли нам погулять? – спросил Игорь тем фальшиво-бодрым тоном, каким говорят с больными, убеждая их в том, что здоровы они, здоровее быть не может.
Кого он в том убеждал? Себя, что ли?.. И Настя, умная маленькая женщинка, заметила это, несмотря на километры проводов, их разделяющих.
– Что-нибудь случилось, Игорь?
Как ответить?..
– Не знаю, Настя, наверно, случилось. И вдруг ясно понял, что не может больше держать в себе свою боль, что должен поделиться ею с кем-то, кто воспримет её, эту боль – ну, пусть не как собственную, но как близкую, почти ощутимую. И этим «кем-то» станет Настя, только она – ещё совсем незнакомая, дальняя, никакая, но странно притягивающая. А, собственно, почему «странно»? Ничего тут странного нет. Игорь, во всяком случае, не видел…