Он держал в руках листок с аккуратно отпечатанной колонкой цифр. Электронная машина добросовестно собрала сведения о свойствах черной пыли, и сейчас Шевцов должен был выбрать какое-то одно свойство, за которое, как он выразился, удалось бы «зацепиться».
Этих свойств было не так уж много. И каждый раз, вычеркивая строчку, Шевцов думал: «Стало хуже. Я отступил еще на шаг».
И вдруг, дойдя до последней строчки, Шевцов почувствовал, что здесь — именно здесь! — ему удастся «зацепиться», найти то, что остановит пылевую коррозию. Частицы черной пыли имели электрический заряд. «Здесь можно зацепиться, — подумал Шевцов. — Одноименные заряды отталкиваются.
Так меня учили в детстве. Допустим, корпус корабля будет заряжен положительным электричеством. Тогда сила электростатического взаимодействия отбросит все частицы черной пыли имеющие положительный заряд. Хорошо. Очень хорошо. Но другие частицы — с отрицательным зарядом — будут, наоборот, притягиваться к кораблю… Что же делать?» «Зацепиться» не удалось. Шевцов скомкал листок с цифрами и бросил его на пол…
— Вот тогда мне стало по-настоящему страшно, — продолжал Шевцов. — Первая схватка была проиграна, и, хотя не она решала исход борьбы, мне стало страшно… Не помню, говорил ли я вам, что все это время я сидел в кают-компании. В рубке было как-то неуютно, я предпочитал думать внизу, в кают-компании. Так вот, скомкав и отбросив листок с цифрами, я встал и машинально прошелся по каюте. И остановился около портрета. Наверное, тоже машинально. Так уж получалось, что каждый раз, когда приходила беда, меня тянуло к этому портрету.
Может быть, потому, что перед отлетом она часто повторяла смешное заклинание. Не знаю, где она его отыскала… Старые, очень старые стихи:
Позови меня, позови меня,
Если вспрыгнет на плечи беда,
Не какая-нибудь, а вот именно
Вековая беда-борода,
Позови меня, позови меня,
Просто горе на радость выменяй,
Растопи свой страх у огня!
Позови меня, позови меня.
Позови меня, позови меня,
А не смеешь шепнуть письму,
Назови меня хоть по имени —
Я дыханьем тебя обойму!
Позови меня, позови меня,
Позови меня…
…Экран полыхнул серебристым пламенем и погас.
Медленно зажегся свет в телевизионном зале. Тессем сказал, что разговор с Шевцовым можно будет продолжить через два часа — после того, как окончатся астронавигационные передачи.
Лифт, поскрипывая, мчался вверх. Тессем что-то рассказывал о башне Звездной Связи, но Ланской почти не слушал. Он думал о Шевцове. Он все еще видел его перед собой — резкое, «летящее» лицо, то решительное и злое, то вдруг застенчивое и смущенное. Он слышал голос Шевцова — спокойный, раздумчивый, а временами вибрирующий от еле сдерживаемого напряжения…
— Послушайте, Олег Федорович, — Тессем осторожно потряс Ланского за плечо. — Надо выйти.
Они прошли в небольшую комнату. Тессем включил верхний свет, открыл ставни круглого окна.
Ланской обратил внимание, что толщина стен совсем невелика, и сказал об этом Тессему. Инженер церемонно поклонился.
— Изумительная наблюдательность. Это тем более похвально, что я шесть минут рассказывал вам об устройстве башни. Вы кивали головой, даже задавали дельные вопросы… Я приду за вами через полтора часа. За это время вы сможете сделать еще ряд оригинальных открытий.
У двери он остановился.
— Между прочим, высота здесь девятьсот пятьдесят метров. Задумавшись, пожалуйста, не выпадите из окна.
Ланской остался один.
Он сидел у окна, смотрел на звезды — временами их скрывали похожие на дым облака — и думал. Бывают в жизни крутые повороты: словно сворачиваешь с шумной улицы в тихий переулок, где все незнакомо, все странно, все волнует. Утром он был у себя в мастерской — там устанавливали привезенную накануне мраморную глыбу. Тогда ему казалось, что жизнь определена и рассчитана на много месяцев вперед. Но принесли радиограмму от старика, и все изменилось. То, к чему он привык, — немного сумбурное и почти всегда шумное — осталось где-то в стороне. И теперь он один в тихой комнате на Станции Звездной Связи. За окном — небо и звезды.
Через несколько часов он вновь услышит голос Шевцова — человека, которого утром он совсем не знал, как, впрочем, не знает и сейчас. Не знает, хотя успел заметить (профессиональная привычка!) характерное во внешнем облике, в манере держаться, говорить.
Но внешность человека — как фасад здания. Можно пересчитать все кирпичи и понятия не иметь о душе, о тех страстях, радостях и горестях, которые живут за непроницаемой стеной.
Людей много, и скульпторы изображают не столь ко людей, сколько людские качества и страсти: Красоту, Любовь, Преданность, Ум, Силу, Самоотверженность, Смелость… Дело, в сущности, не в том, какой у Шевцова нос и какие глаза. Ланской должен увидеть за Шевцовым нечто общечеловеческое или не увидеть ничего.
Ланского тянуло вниз, к экрану. Ему хотелось встретить взгляд умных глаз Шевцова, услышать его спокойный, чуть грустный голос…
Тессем появился через полтора часа, как и обещал.
— Надо ждать, — сказал он. — Шевцов разгоняет свой корабль с шестикратным ускорением, и разговаривать при такой перегрузке невозможно. Наверное, часа через три мы снова свяжемся с «Океаном». А пока спите. — И Тессем ушел.
Ланской не спал.
В эту ночь он исписал несколько страничек своего дневника. Дневник был странный и велся от случая к случаю. И записи были странные: мысли, выписки из книг, заметки и наблюдения для работы, стихи, наброски…
Вот что записал Ланской в эту ночь на Станции Звездной Связи:
«В комнате хорошо. Вделанный в стену книжный шкаф… Ковер, самый настоящий текинский ковер; разумеется, далеко не такой красивый, как ковры из синтетической шерсти, но все-таки имеющий что-то приятное в своей первобытной экзотике… Стол и ваза из голубой майолики… Гладиолусы… Все это Тессем.
Он успел узнать, что мне нравятся гладиолусы. Он успел подобрать книги — среди них много интересных. Правда, о ковре я ничего не говорил. Видимо, Тессем решил, что для скульптора будет приятна эта экзотическая древность. Я думаю, если бы Тессем мог, он доставил бы сюда и небольшую египетскую пирамиду…
Здесь нечто иное, чем простая внимательность.
Тессем — я это вижу — человек, который не любит, не может терять ни минуты. Но он сидит со мной перед экраном и слушает историю, в общих чертах ему уже известную. А Шевцов терпеливо рассказывает, хотя, наверное, и у него есть другие, более важные дела. Более важные?… Что ж, видимо, Тессем и Шевцов понимают: существует нечто не менее важное, чем астронавигационные передачи. Смогли бы это понять люди двадцатого века, или такое отношение к искусству — особая черта нашей эпохи?