Этельгард смотрела на них из узкого окна в тени сходящихся стен. Они разгуливали об руку и беседовали. Ну и что? Ну и что?! Если уж на то пошло, ее ночной разговор с Лианом был поступком куда более предосудительным - если бы кому пришло в голову судить! Мало ли о чем шел разговор между ШъяЛмой и Судией? Но серые камни стен источают горечь - и она забивала горло, выжимает из-под век едкую влагу. Бреон... Она очень не вдруг поняла, ради кого он зачастил в материнский замок; она считала - ради матери; та источала столь спелый мед соблазна, что в пору было думать о колдовстве. Мать! Этельгард не смела гневаться на нее, хоть та и заслуживала гнева: золотокосая, желтоглазая, равнодушная ко всему, кроме самое себя. Кто только не объявлял ее, княгиню Уту, своей Дамой. Когда она целовала рыцарей в лоб, то присасывалась губами, словно впивала сквозь кожу толику мозга. Никакие благовония не могли совладать с ее собственным духом - сладковатым и острым до щекотки в ноздрях. Каждое полнолуние к нему подмешивался слабый гнилостный запах. Не раз и не два в такие дни девочка Этельгард нападала на ее кровавый след - эта-то кровь и пахла гнилью. Она ничего не хотела об этом знать, хотя никто вокруг не таил грехов и грешков: замковая челядь любилась в каждом закутке. Своего тела Этельгард в этаком положении представить не догадывалась. И каков же был ужас, когда однажды под вечер заныло внизу живота и по ногам потекло горячее. Забившись в нужник, она при свечке задрала юбки: кровь. И запах гнили. В этот миг она шепотом призналась себе в том, что до этого даже мысленно страшилась облекать в слова: мать - нечиста. И она, Этельгард - тоже. Неужто это нельзя отмолить, неужто нельзя изничтожить постом кровоточивую плоть? Ей было четырнадцать. Она обрядилась во власяницу и тайно ушла в пустыню, которая людям представлялась лесом. Во второй раз дурные крови пришли через три месяца. Потом настала зима. Бог посылал заледеневшие ягоды - шиповник, можжевельник, иногда орехи. Голове было легко, виски наполнял тончайший шум - как бы пение, и с каждым днем оно становилось явственнее. В один солнечный день она шла по завьюженной дороге, едва чуя под собой снег. Воздух всей толщей блестел от солнца, а под деревьями голубел, как будто самое небо опускалось на лес. Пение в висках было слышно, как никогда - и вдруг дорога стала подниматься вверх - идти сразу стало труднее, но, преисполнившись восторга, она шагала прямо к солнцу, пока Свет не принял ее. До сих пор в храме ее родового замка служат благодарственный молебен за небывало мягкую зиму: в тот год не встали реки, а сырой снег только в лесу и держался; с пашен он сходил в тот же день, что выпадал. По свежевыпавшему снегу и поскакал на охоту двадцатилетний тогда Бреон. Но прежде звериных троп напал на следы босых ножек, а потом нашел и отшельницу, лежавшую без памяти на снегу. Ее завернули в два плаща и увезли в его замок. И когда она очнулась, недоумевая, как попала из студеного леса в мягчайшую духоту перин, то первым делом увидела золотоволосого рыцаря - он смотрел на нее из-за плеча дамы зрелых лет, и улыбался. Через две недели рыцарь Бреон сопроводил ее во владения княгини Уты. Слух о подвижничестве долетел туда раньше, и каждая деревня от мала до велика целовала наследнице подол, и несла под благословение золотушных младенцев. После подвижничества тщеславие и убожество матери виделись ей по новому она жалела стареющую даму, которая спешила угнаться за временем, держа в небрежении свою душу. Тем более что Господь удостоил ее самое, Этельгард, великой награды: дурные крови больше не приходили. Потайное место источало лишь капли прозрачной влаги, которая пахла весенней землей. Эта награда осталась бы ее тайной, но женщины, которыми окружила спасенную наследницу матушка - увядающие болтушки, обязанные наставлять ее в суетных женских искусствах - перепугались, смешно сказать, что она беременна. Этельгард долго не могла взять в толк, на что они намекают - а когда поняла, засмеялась в первый раз после возвращения из леса. Да, крови не приходят, ибо единственный мужчина, с кем она была близка - Спаситель, внявший ее мольбам. Приживалки ничего не поняли - ни одна, кроме самой старшей, чьи подвижные черты вдруг застыли, оттененные складками на переносице и у губ - та сказала, что наградой за подвижничество стало бесплодие - и дай Бог, временное, дай Бог, к лету крови придут, дай Бог. Не дай Бог - мысленно взмолилась Этельгард. И Бог внял, больше того оделил новым высоким счастьем: тот самый Бреон, что наведывался в числе прочих, и вел с ней пустяшные разговоры, испросил дозволения сражаться за нее и славить ее имя. С ее именем в сердце и на щите он ушел в Первый поход. И вернувшись, попросил ее руки: его лицо было таким, что она поняла - отказать - значит совершить смертный грех; все грехи ее матери рядом с этим будут простительны. Но в опочивальне, разоблаченная до сорочки, Этельгард преисполнилась черных сомнений: со дна памяти поднялись охи и шорохи торопливых соитий, запах дурной крови, острый душок сладострастной испарины... Он вообразила себя опрокинутой, прижатой к ложу, распятой на перинах напором похоти; исчез из памяти рыцарь, который просил дозволения по всякому поводу. Он - муж. Как-то оно будет? Как-то оно будет?! Она сидела в изножьи ложа едва жива, когда он вошел. Он вошел. Опустился на колени. И гладил ее поверх сорочки, простирая вверх горячие руки и закрыв глаза, гладил нежно и исступленно, пока она не осмелилась дотронуться до его волос, провести рукой по щеке... Она не рассказала ему про дарованную Господом чистоту. Решила - он должен понять сам. Но каждый день усердно штудировала Анналы, читала повести, изучала собрания былей и притч, стараясь постичь человеческую природу, ибо считала, что дар чистоты дан ей для очищения душ людских, чего не сделаешь без любви и жалости; а высшая любовь и жалость даются через постижение. Бреон говорил со ШъяЛмой, ничего более. А ее он каждую ночь гладит горячими ладонями поверх сорочки, как в первый раз, прежде чем познать. Она помнила, как сладко было тогда жжение в глубине лона. Сейчас осталась только сладость, не слабнущая с годами. Но почему гордячка-язычница так ей ненавистна? Этельгард было стыдно исповедоваться - с детских лет она не каялась в злобе на ближнего своего.
О бесплодии жены Бреон проведал вскоре после свадьбы. Поначалу, конечно, решил, что с первых ночей понесла. Потом, ни слова не говоря, принял бездетность, как испытание: о кровных чадах своих всяк умеет позаботиться, а ты позаботься-ка о чужих, да великовозрастных, к тому ж. ШъяЛма ему тоже вроде как дочь - если следовать этой мысли. Ей, наверное, к тридцати, как Этельгард. Она - дней десять тому - просила у служанки чистую ветошь, и два дня после того не выходила к трапезе... Нет, он не видел в ней дочь - это невозможно, как ни тщись. Сестру тоже не видел. Но отстраненно думал: эта зрелая летами, прихотливая умом женщина может понести. Не попросит больше ветоши, зато будет воротиться от еды, а то и блевать пустой с утра слюной, начнет изводить курьезными просьбами того, этого подай, будет ходить, закинувшись назад, приобняв рукой раздающееся чрево, сторожась на лестницах - не упасть бы. Станет вовсе дурна с лица - пойдет бурыми пятнами, а с гребня начнет снимать колтунами палый волос. Но улыбнется каждому шевелению растущего в чреве плода. Ему вдруг увиделась эта улыбка, тихая, медленная - словно - да! - обернутая внутрь, к ребенку, проступившая на губах лишь случайной изнанкой.