Показания, переданные ему Аграновым, повергли Чаянова в полное отчаяние — ведь на него клеветали люди, которые его знали и которых он знал близко и много лет. Но все же он сопротивлялся. Тогда Агранов его спросил: «Александр Васильевич, есть ли у вас кто-нибудь из товарищей, который, по вашему мнению, не способен солгать?» Чаянов ответил, что есть, и указал на профессора экономической географии А.А.Рыбникова. Тогда Агранов вынул из ящика стола показания Рыбникова и дал прочитать Чаянову…»
Вообще-то все советские Антологии следует снабжать подобными комментариями.
В 30-е годы, когда власть наконец утвердилась, процесс создания Нового человека пошел полным ходом. Стали фантастически переплетаться судьбы авторов и их героев. Впрочем, давно замечено, что нет ничего более фантастичного, чем сама жизнь. Можно лишь представлять, с каким чувством вчитывался Михаил Булгаков в страницы повести А.В.Чаянова «Венедиктов, или Достопамятные события жизни моей (в подзаголовке: Романтическая повесть, написанная ботаником X., иллюстрированная фитопатологом У.).
«Как я могу отблагодарить тебя, Булгаков! — сказал Петр Петрович, протягивая мне бокал. — Сам Гавриил не мог бы принести мне вести более радостной, чем ты! Эх! если бы ты мог что-нибудь понимать, Булгаков!»
И далее: «…все более хмелея, повторял ежеминутно: „Эх, если бы ты что-нибудь понимал, Булгаков!“«
И далее: «…Я — царь! А ты червь предо мною, Булгаков! Плачь, говорю тебе!»
И еще далее: «Смейся, рабская душа!»
И, наконец, уже совсем пронизанное тоской: «Беспредельна власть моя, Булгаков, и беспредельна тоска моя; чем больше власти, тем больше тоски».
Именно «Венедиктов» должен был украсить Антологию, а вовсе не фантастическое «Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии».
Эх, если бы ты что-нибудь понимал, Булгаков!
«Не могу же я пойти к самому Ленину и спрашивать: дорогой товарищ, объясните мне все окончательно, — писала в рассказе «Мои преступления» нежнейшая, изысканная, загадочная, неоцененная Наталья Бромлей. — А кому я могу довериться, будучи плохого происхождения и с малых лет не доверяя людям? Я нахожу, что большинство людей ниже этих событий, и остаюсь в стороне и занимаюсь строительством в тесном масштабе».
А теперь о повести «Потомок Гаргантюа», поистине антологической.
В некую запретную страну, в которой только что произошло восстание, приходит кентавр по имени Либлинг Тейфельспферд. Железнодорожные сторожки, мосты, вагоны, баржи с бойницами, зубные щетки и телефоны — знакомый читателям и в то же время невероятный мир, до предела заполненный страстями. Читая повесть, невольно вспоминаешь рассуждения героини «Рассказа об одном романе»: «Сидишь и думаешь: как невероятно скупы, глупы и расплывчаты реальные люди и до какой степени мы, выдуманные, интереснее их! Мы всегда и все гораздо более концентрированы духовно, в нас больше поэзии, лирики, романтизма…»
Поэзией, лирикой, горечью страшной полны повести и рассказы Н.Бромлей.
«Он кричал так, что над скулами его образовались провалы, рот разодрался, щеки нависли тряпичными складками, а глаза погасли. Таковы были во все времена лица наемных крикунов и добровольных глашатаев лжи…»
От каждого героя Н.Бромлей падает густая тень. Они не флатландцы. Они во плоти, они слышат и видят, они кричат и орут, они сами вторгаются в ломающий их души мир. «Так кто же здесь хотел свободы и когда?» — спрашивает кентавр Либлинг, потрясенный человеческим предательством. И его жестокая возлюбленная отвечает: «Никто и никогда. Хотели хлеба и покоя. Все обман».
Бездонное небо.
Птицы и самолеты.
Полуденный сожженный Ташкент,
Не сто, а двести листов. Для настоящей Антологии сто мало. Но если уж и пятидесяти не найдется, то повести Н.Бромлей все равно войдут в Антологию вне всякой конкуренции. Заслуженная артистка РСФСР, она играла во МХАТе, в Ленинградском театре драмы им. А. С. Пушкина, в конце 40-х была режиссером театра им. Ленсовета, но в памяти осталась двумя книгами — «Исповедь неразумных» и «Потомок Гаргантюа», вышедшими в 1927-м и 1930 годах в Москве в издательствах «Круг» и «Федерация».
«К Вере пришла подруга и стала говорить о большевиках, что они бывают только природные, а впоследствии ими сделаться невозможно. Материализм должен быть в характере человека, и кто таким не уродился, а про себя это говорит, тот притворяется для хвастовства и чтобы всех оскорбить».
Так умела писать Н.Бромлей.
А материализм, о котором толковала случайная подруга Веры, без всякого сомнения, был главной чертой характера еще одного писателя, без вещей которого настоящей Антологии советской фантастики быть не может. Это я о Сергее Буданцеве, погибшем, как многие, в сталинских лагерях.
«Я хорошо помню этого полноватого, но статного, рослого, легкого в движениях, на редкость обаятельного человека, — вспоминал Юрий Нагибин. — Музыкальный, певучий, отличный рассказчик, остроумец и редкий добряк, он был очень популярен среди своих коллег, что не помешало кому-то состряпать лживый донос…» Понятно, книги Буданцева надолго исчезли из обихода, а фантастическая повесть «Эскадрилья Всемирной Коммуны» вообще ни разу не переиздавалась. А в этой повести, кстати (выпущена в библиотечке «Огонька» в 1925 году), Сергей Буданцев пророчески предсказал кончину Бенито Муссолини. Главу кабинета последнего капиталистического государства в мире (понятно, имеются в виду события, разворачивающиеся в повести), вешают в 1944 году ! Правда, не итальянцы, а восставшие туземцы Мадагаскара. Повесть была написана в форме сухого отчета. Местами она настолько бесстрастна и лишена стилистических красот, что, кажется, автора совсем не интересовала литературная часть дела. Однако это было не так. Он умел писать.
«Так, борясь с дремотой, держа путь на низко сидящую Большую Медведицу, соблюдая совет — повернув голову влево, ехать прямо, — пробивался он в ночи. Тьма кружила голову резким дыханием распускающейся растительности, тьма жалила укусами комаров, тьма подвывала шакалами, тьма таила пропасти; пустыни неба и земли сомкнулись, чтобы поглотить Михаила Крейслера. Слева, с северо-запада, затирая узкую полоску отблесков зари, всплывала туча, ее начинали прошивать, словно притачивая к земле, иглы молний…»
Странно.
Я, видевший безмолвие вечных полярных снегов, пыльные пальмы над Гангом, небо над Аравийской пустыней и Тихий океан с двух материков, до сих пор помню ночной пейзаж, написанный Сергеем Буданцевым в повести «Саранча». И помню повесть «Писательница», в которой с молоденькой Марусей беседует хорошо пожившая писательница. Прислушавшись, вмешивается в их беседу простой рабочий парень Мишка.