— Давай, не бойся, я не командор и в ад тебя не утащу.
Олег Петрович почувствовал теплоту протянутой ему руки.
«Наваждение какое-то», — подумал он и, машинально подойдя к буфету, достал вторую рюмку. Оборачиваясь к столу, он все еще ожидал, что за столом никого не окажется, но отец был там.
— А я уж подумал, не запустишь ли ты и в меня бутылкой.
— Олег Петрович чуть не поперхнулся.
— Откуда ты знаешь?
— Мне много чего известно. Я знаю, как ты жил, знаю, что нередко было тебе тяжко, что и сейчас не очень-то легко. Я знаю и то, что когда тебе было очень плохо, ты не кривил душой, не шел на сделки с совестью. Да, постарел ты, сынок. И волосенки поседели, и морщинки прорезались.
— Зато ты выглядишь таким, каким и был.
— Так я же не старею! Постой, ведь ты теперь стал старше меня! На сколько это? Эге, чуть не на десять лет, на тебя теперь мне и прикрикнуть-то вроде неловко.
Отец вынул из кармана пиджака пачку папирос, выщелкнул одну и швырнул пачку на стол.
— «Пушки!» — умилился сын. — Сколько лет прошло с тех пор, как их перестали выпускать. — И я могу закурить?
— Кури, конечно, не взорвется. И приходи в себя, а то можно подумать, что ты и не рад мне. Нет, не упрекаю, знаю, что ты и раньше был сдержанным, для мужского разговора так даже лучше.
— Отец, да я всю жизнь старался быть похожим на тебя!
— Где уж там! Старался походить — да, но не скажу, что это тебе всегда удавалось. Ты всю жизнь скулил и елозил, и всегда тебя грызла зависть. Я не осуждаю. Зависть — чувство человеческое, законное. У коровы, например, ее нет. Зависть может двигать человека на большие свершения, и тогда она перерастает в гордость. А иногда и в зазнайство. Тебя не двигала, у тебя не переросла, тебя она только грызла…
— Да и на что тебе жаловаться? — продолжал отец после некоторого раздумья. — Голодным по-настоящему ты не был, крыши над головой тебя не лишали, и семья при тебе была. Ты обижаешься, что тебя в аспирантуру не пропустили из-за того, что в оккупации был, затирали по службе, не дали ни чинов, ни орденов? Эко горе-то! Да если бы не томился ты своим недовольством, может быть, достиг бы большего: А ты все обижался да переживал. Не на то годы потратил, сын.
Отец встал и прошелся по комнате, потом подошел вплотную и положил ему руку на плечо. И опять была рука эта теплой и ласковой.
— Ладно, не горюй, не все еще потеряно. Человек, ты знаешь, ценится не местом, которое занимает, а тем, что он людям дал.
— Я сделал бы больше, да возможностей не предоставили?
— Потому что — не заслужил. А не заслужил, потому что возможностей не было. Замкнутый круг, это верно. Но ведь и не всем известно, на что ты способен.
— Уж это-то я понимаю, отец.
— Так-то. Жизнь твоя не кончена, могут и возможности появиться, даже большие. Как ты ими распорядишься? — вот в чем вопрос. Немало еще предстоят тебе, а сложится все к худу или к добру, зависит только от тебя.
— Отец… Но скажи мне, почему из всех людей земного шара только мне одному привалило счастье увидеть самого дорогого для меня человека, да еще давно умершего?
— На все свои причины… свои причины… свои…
— Постой! Еще — хоть две минуты! — рванулся Олег Петрович, но удерживать было уже некого, в комнате он остался один.
Была прежде в Олеге Петровиче изобретательская жилка, он даже получил в свое время два авторских свидетельства, но из-за третьего его изобретения у него вышел крупный скандал на прежнем месте службы: начальство частенько относится к изобретателям как к нарушителям спокойствия. Его можно понять: новинки грозят сорвать производственный план, требуют ломки технологии, риска, но при таком отношении и придумывать не захочешь что-то. Да и первые два изобретения Олегу Петровичу ничего не дали, не окупили затраченного на них труда, унизительных хлопот, связанных с внедрением изобретения. Правда, спустя годы, узнал он из печати, что оба его изобретения реализованы то ли ловкачами, то ли просто рачительными хозяевами, но даже имени изобретателя не сохранилось в сообщениях, а уж о вознаграждении и речи быть не могло.
О вчерашнем думалось трудно, потому что оно отдавало чем-то тревожным. Ну что за чудеса, на самом деле: то бандит померещился ни с того ни с сего, то отец покойный с экрана телевизора прямо за стол шагнул. И выпил-то немного. Совсем из головы такое не выбросишь, но мало приятного думать да гадать, когда невозможно подобрать никакого объяснения, разве лишь допустить, что с головой что-то не в порядке.
Вчера, когда отец исчез, не попрощавшись, Олега Петровича хватило только на то, чтобы выключить давно умолкнувший телевизор и раздеться, — так его потянуло в сон. Проснувшись сегодня еще минут за десять до магнитофонного зова, он сделал, как обычно, зарядку и, прибирая со стола, понес в туалет пепельницу. И только он вытряхнул окурки и потянул цепочку, как тут же спохватился, сунул в унитаз руку, по ни одного окурка поймать не успел, — все уже смыла забурлившая вода.
Глупо, конечно, но подумалось: а вдруг да в пепельнице были на самом деле окурки от «Пушки»! Ну пусть их не было, но разве трудно было проверить это до того, как вытряхнул пепельницу, сразу бы все стало ясным: не оказалось других окурков, кроме привычного «Беломора», стало быть, и не было на самом деле отца, значит, просто-напросто заснул вчера Олег Петрович в кресле, вот и все.
Готовя завтрак, Олег Петрович нарочно заставлял себя сосредоточиться на заводских делах, на еще нерешенных конструкторских задачах, пытался даже рассердить себя, вспоминая прошлое совещание, но мысли то и дело отклонялись к вчерашнему. Потом попробовал почитать после завтрака детектив, но и из этого ничего не вышло. Тогда он покорился, оделся и пошел куда глаза глядят, не сопротивляясь нахлынувшим воспоминаниям, связанным не только со вчерашним, но и уходящим глубоко в прошлое.
Вспомнилось, когда узнал о том, что был приемышем, он сказал Нагому о своих родителях: «Подкинули меня, как котенка, ну и ладно, и нечего мне их видеть. И нет мне до них никакого дела. Вы мне настоящие отец и мать были, вы ими и останетесь…»
И только лишь немного спустя, когда он поостыл, робко и невнятно прокралось к нему смутное воспоминание из очень раннего детства.
Сидит будто бы он, совсем еще маленький, в своей кроватке, оплетенной веревочной сеткой, чтобы не свалился, в комнату еле пробивается сквозь зашторенное окно неверный свет, а рядом — две женщины. Одна из них обнимает его, целует, плачет и все что-то говорит торопливо, из чего у него только и удержалось, что свое имя да слово «прости». А другая женщина стояла молча и только под конец разговора показала на первую и произнесла: