— Это всего лишь мое предположение. Я думаю, они потеряли несколько человек — несчастные случаи, болезни и тому подобное. А оставшихся было слишком мало, чтобы управлять кораблем.
Он помолчал и добавил:
— Мы сами потеряли троих.
— Плохо, — помрачнел Бэнкрофт. — Кого именно?
— Вейгарта, Докинса и Сэндерсона. Вейгарт умер еще на пути с Земли. Так и не удалось ему увидеть новое солнце, не говоря уже о своем. Сам прочтешь — там все записано, — кивком головы он показал на бумаги. — Другие двое погибли на четвертой планете, которую я считаю непригодной для заселения людьми.
— Почему?
— Под ее поверхностью живут большие прожорливые существа. Слой почвы в шесть дюймов толщиной, а под ним — пустоты. Сэндерсон ходил, смотрел — и вдруг провалился прямо в красную мокрую пасть размером в четыре на десять футов, которая сразу его проглотила. Докинс бросился на выручку и провалился в другую — такую же. — Сжав переплетенные пальцы, он кончил: — Ничего нельзя было сделать — ничего.
— Жалко их, очень жалко. — Бэнкрофт грустно покачал головой. — А остальные планеты?
— Четыре непригодны. Две — как по заказу.
— Это уже что-то!
Бэнкрофт бросил взгляд на небольшие часы, стоявшие на его столе, и торопливо заговорил:
— Теперь о корабле. Твои докладные наверняка полны критических замечаний. Ничто не совершенно, даже лучшее из того, что нам удалось создать. Какой у него, по-твоему, самый главный недостаток?
— Шум. Он сводит с ума. Его необходимо устранить.
— Не совсем, — возразил Бэнкрофт. — Мертвая тишина вселяет ужас.
— Если не совсем, то хотя бы частично, до переносимого уровня. Поживи с ним недельку, тогда поймешь.
— Прямо скажу — не хотелось бы. Эта проблема решается, хотя и медленно. На испытательном стенде уже новый, не такой шумный тип двигателя. Сам понимаешь, прогресс — как-никак четыре года прошло.
— Это самое необходимое, — сказал Кинрад.
— А что ты скажешь об экипаже? — спросил Бэнкрофт.
— Лучшего еще не было.
— Так и мы думаем. В этот раз мы сняли с человечества сливки — на меньшее согласиться было нельзя. Ни один из них в своей области не знает себе равных.
— Бертелли тоже?
— Я знал, что ты о нем спросишь. — Бэнкрофт улыбнулся чему-то. — Хочешь, чтобы я рассказал?
— Я не могу настаивать, но, конечно, хотелось бы знать, зачем вы включили в экипаж балласт.
Бэнкрофт больше не улыбался.
— Мы потеряли два корабля. Один мог погибнуть случайно. Два не могли. Трудно поверить, чтобы столкновение с метеоритом или какое-нибудь другое событие вроде этого с вероятностью порядка один против миллиона могло произойти два раза подряд.
— Я тоже не верю.
— Мы потратили годы на изучение этой проблемы, — продолжал Бэнкрофт, — и каждый раз получали один и тот же ответ: дело не в корабле, а только в людях. Проводить четырехлетний эксперимент на живых людях мы не хотели, и нам оставалось только размышлять и строить догадки. И вот однажды, чисто случайно, мы набрели на путь, ведущий к решению проблемы.
— Каким образом?
— Мы сидели здесь и, наверно, в сотый или двухсотый раз ломали голову над проклятой проблемой. Вдруг эти часы остановились, — и он показал на часы, стоявшие перед ним. — Парень по имени Уиттейкер с научно-исследовательской станции космической медицины завел их, встряхнул, и они пошли. И тут Уиттейкера осенило. — Взяв часы со стола, Бэнкрофт поднял заднюю крышку и показал собеседнику механизм. — Что ты видишь?
— Шестеренки и колесики.
— И больше ничего?
— Пару пружин.
— Ты уверен, что это все?
— Во всяком случае, все, что важно, — твердо ответил Кинрад.
— Так только кажется, — сказал Бэнкрофт. — Ты впал в ту же ошибку, в которую впали мы, когда снаряжали первые два корабля. Мы создавали огромные металлические часы, где шестеренками и колесиками были люди. Шестеренками и колесиками из плоти и крови, подобранными с такой же тщательностью, с какой подбирают детали к высокоточному хронометру. Но часы останавливались. Мы проглядели то, о чем внезапно догадался Уиттейкер.
— Что же это было?
— Немного смазки, — улыбнувшись сказал Бэнкрофт.
— Смазки? — выпрямившись в кресле, удивленно спросил Кинрад.
— Упущение наше было вполне понятно. Мы, люди техники, живущие в эру техники, склонны думать, будто мы — все человечество. Но это совсем не так. Возможно, мы составляем значительную его часть, но не более. Непременной принадлежностью цивилизации являются и другие — домохозяйка, водитель такси, продавщица, почтальон, медсестра. Цивилизация была бы настоящим адом, если бы не было мясника, булочника, полицейского, а были бы только люди, нажимающие на кнопки компьютеров. Мы получили урок, в котором кое-кто из нас нуждался.
— Что-то в этом есть, — признал Кинрад, — хотя я не понимаю, что именно.
— Перед нами стояла и другая проблема, — продолжал Бэнкрофт. — Что может служить смазкой для людей — колесиков и шестеренок? Ответ: только люди. Какие люди выполняют роль смазки?
— И тогда вы раскопали Бертелли?
— Да. Его семья была смазкой для двадцати поколений. Он — носитель великой традиции и мировая знаменитость.
— Никогда о нем не слыхал. Он летел под своим именем?
— Под своим собственным.
— Я его не узнал, и никто из остальных тоже — какая же он знаменитость? Может, ему сделали пластическую операцию?
— Никакой операции не потребовалось. — Поднявшись, Банкрофт вразвалку подошел к шкафу, открыл его, порылся немного, нашел большую блестящую фотографию и протянул ее Кинраду: — Он просто умылся.
Взяв фото в руки, Кинрад уставился на белое как мел лицо. Он не отрываясь рассматривал колпак, нахлобученный на высокий фальшивый череп, огромные намалеванные брови, выгнутые в вечном изумлении, красные круги, нарисованные вокруг печальных глаз, гротескный нос в форме луковицы, малиновые губы от уха до уха, пышные кружевные брыжи вокруг шеи.
— Коко!
— Двадцатый Коко, осчастлививший своим появлением этот мир, — подтвердил Бэнкрофт.
Взгляд Кинрада снова вернулся к фотографии.
— Можно ее взять?
— Конечно! Я всегда могу достать хоть тысячу таких же.
Кинрад вышел, из управления как раз вовремя, чтобы увидеть, как предмет его раздумий гонится за такси.
Вокруг руки Бертелли мячиком плясала сумка с наспех запиханными в нее вещами, а сам он двигался шаржированно развинченными скачками, высоко поднимая ноги в больших тяжелых ботинках. Длинная шея вытянулась вперед, а лицо было уморительно печальное.