к Андрею Вениаминовичу и пожать ему руку. Но вовремя остановился. Поединок должен был состояться. Принимая его, я тем самым показывал, что верю безупречности Лаврова и высоко чту доброе имя доверившейся мне женщины. «Она меня любит, — подумал я, радостно волнуясь, — разве это не самое большое доказательство ее доверия?»
Мы приготовили пистолеты, разошлись на десять шагов и условились разом громко считать до трех.
Когда мы сказали «два», я опустил пистолет и молвил в смятении:
— Нет, я стрелять не могу.
— Почему? — спросил Лавров.
— Потому, что считаю вас правым безусловно, а целить в воздух значило бы нанести вам оскорбление и поединок обратить в жалкую комедию. Лучше стреляйте вы один.
— Это ваше последнее слово?
— Да, последнее.
— Но вы должны понять, — сказал Лавров с настойчивостью, — что один я стрелять не стану; поединок же не может не состояться, ибо честь женщины затронута; мы отвечаем за нее и не смеем от того отказываться. А потому, вот вам новое условие: мы будем стреляться, закрыв глаза, и этим всецело предоставим решение самой судьбе.
На это у меня не нашлось возражений. Я покорно закрыл глаза, и мы снова стали медленно и громко отсчитывать — «раз», «два»… «три». Решающее «три» заглушено было выстрелами, но они не оказалась роковыми: мы оба остались живы и невредимы. Так распорядилась за нас мудрая судьба.
Пожав друг другу руки, мы тотчас же разошлись в разные стороны. Говорить сейчас было не о чем, да и вряд ли это доставило бы нам удовольствие. Мы засвидетельствовали друг перед другом свое уважение, но все же приятелями оставаться не могли.
Надо ли говорить вам, что с этой минуты сердце мое безраздельно принадлежало княгине? Я только о ней и мог думать. Мне дано было жить, а следовательно и любить ту, ради которой готов я был жертвовать своей жизнью. Все вокруг меня казалось мне по-иному прекрасным, все дышало неизъяснимой прелестью. Молодое тело мое радовалось невольно возможности отдаваться жизни.
В тот же день встретился я с княгинею на условленном месте.
— Лавров невинен, — сказал я с убеждением, — у него нет ничего, что могло бы тебя опорочить. Ты свободна и я верю любви твоей.
Аглая вскрикнула и прижала к груди своей мою голову.
— Ты жив, ты жив, — повторяла она, — больше мне ничего не нужно.
Наши встречи стали очень часты. Каждый день, а то и по два раза на день, виделись мы с княгиней.
Я все больше пылал к ней страстью; она, со своей стороны, точно искала новый повод доказать мне свою любовь. Страсть ее не знала границ и казалась ненасытной. Но молодость ни в чем не хочет знать меры. Меня уже не тешила одна страсть — я хотел владеть любимым существом безраздельно.
— Ты говоришь, что любишь только меня и ненавидишь мужа — что же мешает нам соединить нашу судьбу навсегда?
Княгиня не отвечала мне, но, смеясь, целовала мне руки.
Я продолжал стоять на своем. Она обещала подумать об этом.
— Шаг этот очень труден, — сказала она задумчиво, — но верь мне, что не недостаток любви заставляет меня колебаться. Не торопи меня, все придет в свое время.
Она стала необычно грустной, взгляд ее угас. Я, встревоженный, стал допытываться о причине. Вместо ответа она с силой прижала меня к себе и закрыла мне рот поцелуем.
После того два дня подряд я не застал Аглаю на обычном месте.
Обеспокоенный, я готов был ехать в имение князя, но, поразмыслив, раздумал и решил написать княгине письмо. В нем я говорил о своей тревоге, о тоске, о неизменной любви и с жаром доказывал, что долее нельзя нам скрываться, что живем мы только раз, что грешно отнимать у страсти то, что принадлежит ей по праву, что мы должны бежать отсюда и, найдя укромный приют, посвятить себя любви своей.
Письмо было восторженно, сумасбродно, глупо, быть может, но безусловно искренно. Юноша в двадцать лет, охваченный впервые страстью, всегда найдет доказательства самым сумасбродным своим желаниям.
Неизменный, верный Африкан снова был моим почтальоном. Ему приказал я передать письмо с рук на руки княгине и так, чтобы никто не видел. Он в точности исполнил приказ и благополучно принес ответ.
Аглая писала, что сама понимает и разделяет мое желание и все усилия приложит для его выполнения. Но что теперь мы должны не видеться несколько дней, чтобы не возбудить подозрений. Меня же очень просит прибыть к обеду на именины князя и тогда-то решим, как поступить дальше.
Со вздохом должен был я принять решение княгини и ждать намеченного дня. Но внезапно ревнивая мысль подвинула меня ехать к Лаврову: быть может, Аглая все еще ездит в мастерскую к Митеньке, и там, хоть издали, я ее увижу.
Но расчеты мои не оправдались. Княгиня не приехала.
Лавров по-прежнему встретил меня учтиво, но разговор наш непрестанно прерывался. Никто из нас не высказывал того, что более всего его интересовало. Наконец, я осмелился спросить:
— Готов ли портрет княгини?
— Да, готов, — отвечал Андрей Вениаминович, и странная улыбка мелькнула на его строгих губах, — послезавтра именины князя и княгиня поднесет ему этот портрет. Митенька ходит, как потерянный — теперь всякая модель кажется ему неинтересной…
Посидев еще короткое время, я собрался домой.
— Так, значит, мы с вами встретимся на вечере? — спросил меня Лавров, пожимая руку и глядя на меня пристально и как будто с участием.
— Да, конечно, — отвечал я поспешно и отводя глаза.
Незначащие слова Андрея Вениаминовича почему-то приводили меня в замешательство. Сердце мое билось неровно, охваченное дурным предчувствием.
Наконец, вожделенный день наступил. При полном параде явился я в усадьбу князя. Весь уезд съехался поздравлять своего предводителя. Каких только лиц не увидал я здесь! Со многими я был знаком ранее и теперь приходилось мне оправдываться в том, что так долго не мог к ним собраться. И тут раненая рука моя меня выручила. Батюшка мой, приехавший со мною, поддерживал мои извинения. Но от барышень отделаться было мудренее. Они не верили моей болезни, грозили мне пальчиком, смеялись и требовали, чтобы я открылся им, в кого я влюблен. Краска смущения на лице моем выдавала меня с головой. Я злился, не смея высказать своего раздражения и понимая, что во весь этот вечер мне не придется побыть наедине с княгиней. Только издали можно было любоваться ею: она принадлежала всем, ко всем обращена была ее улыбка, для всех у нее было ласковое слово.