Они хотели меня отлупить, как какую-нибудь несчастную скотину — сапогами по ребрам, представляешь? Ну, это им не удалось, по крайней мере. Одного я убил и выпил, второму шею свернул — вот тут-то они и решили, что расстрелять меня дешевле обойдется. Я целую ночь пролежал под кучей гниющих трупов, пока не улучил минутку удрать. В то время я возненавидел людей со страшной силой. Все мои игрушки с их женщинами на тот момент кончились. Я нападал из-за угла, как волк, и убивал, кого придется. Здорово помогало то, что они из принципа перестали верить в вампиров и вообще боролись с суевериями со страшной силой, а за мои охотничьи подвиги всё время кого-нибудь расстреливали, как террориста.
Я перестал их понимать. Люди совсем взбесились. Здравого смысла ни у кого не осталось. Они теперь говорили не на том языке, на котором всегда, а придумали какой-то бред, невразумительный совершенно. Помешались на документах, все время останавливали и проверяли, и жить без документов не в подвале или на чердаке вообще не представлялось возможным. А документы стало совсем не легко раздобыть, еле извернулся. Меня мутило от адреналина, ужасно хотелось какой-нибудь милой историйки, но женщины тоже одурели и вели себя невменяемо. Одна, когда я с ней мило заговорил, заверещала: «Что вам от меня надо? Я работаю в секретном секторе!», — вторая хотела, чтобы я, прежде чем с ней общаться, вступил в какую-то стадную организацию… В шпионаже меня обвиняли, в государственной измене, еще в каких-то глупостях — это женщины-то! Меня спрашивали, почему я не работаю на заводе, меня обвиняли в живописи и музыке, как в преступлении, а когда я их пил, они разили адреналином. Застарелым таким, прогорклым страхом.
Это общая паранойя какая-то была. Я все время нервничал, я не хотел, чтобы меня заперли и причиняли боль, я осторожничал. Одичал и озлился. Я за прежние времена привык, что у меня всегда находился собеседник из стада, в котором светил спокойный разум, а теперь мне и поговорить-то было не с кем. Я смотрел кино, а там показывали какую-то лихую муть без малейшего смысла. И по радио тоже говорили бессмысленные вещи; только одно и выхватывалось — что очередного какого-то общего врага надо вздернуть, как бешеную собаку.
Потом стадо дружно помешалось на солдатах, и я завел себе военную форму. Офицерскую. И капельку, года два или три буквально, пожил более-менее приятно. Надо было охотиться по-новому, и я выучил новые формулировки: «Ты ведь будешь меня ждать?» и «Я готов умереть за наше прекрасное будущее». А старая реплика «Ты — единственная» актуальности не потеряла. Это — формула на века. Они даже давали рисовать себя в планшете.
В то время они совсем перестали тискаться, хотя запах заметно менялся. Это мне страшно нравилось. Я говорил: «Ты такая восхитительно сдержанная! Я так уважаю твое целомудрие!» — и мне иногда удавалось хлебнуть крови с эндрофинами. Я начал думать, что все потихоньку налаживается, но моя идиллия вдруг прекратилась и все.
Мировая война началась.
Тебе еще не скучно все это слушать? Даже нет? Мне уже надоело рассказывать… Знаешь, это было такое поганое время — я поганее никогда не видел. Они понастроили столько всяких мерзких штуковин, чтобы убивать все живое! Когда город первый раз бомбили, я в подвале сидел, закрывал уши, дергался от взрывов и думал, что совершенно не вовремя родился. Кому это надо? Стадо же скоро на корню само себя уничтожит! Все же к этому идет! Они же уничтожают все, что шевелится! Ничего себе — барашки…
Теперь все люди для меня поделились на своих и врагов. Свои хотели меня изловить и отправить на убой, а враги хотели убить просто и незатейливо. У меня впервые в жизни было занятное чувство, что теперь добыча за мной охотится — их же много, а я один. Плоховато льву, когда на него стадо буйволов понеслось!
Мне стало страшно. Я даже захотел повидаться с кем-нибудь из своих. Я отправился в Нюльит, город, где охотилась моя матушка. Она далеко жила, и я ее с детства не видел.
Дорога получилась та еще. Самолеты, несущие бомбы, проходили волнами, а там, куда они эти бомбы сбрасывали, оставалась выжженная пустыня, из которой торчала арматура. Везде шли военные колонны танков и броневых машин, везли орудия и людей стадами гнали сражаться. Я старался не показываться им на глаза, но в меня все равно разок стреляли из пистолета, как в дезертира. Повезло — только поцарапали.
Я долго пробирался лесом, который люди напичкали всяким убивающим железом, потом видел, как закапывают полный ров трупов. В одном сожженном поселке трупы висели на деревьях. У обочины шоссе обгорелый мертвяк был примотан колючей проволокой к осветительной мачте. Это уже не говоря о тех, кого пулей достало. В общем, я только поражался, как они друг друга… Кругом так воняло мертвечиной и пеплом, что я охотиться не мог, шел голодный, но все равно мутило.
Я еще только подходил к городу, когда почувствовал что-то очень нехорошее. У меня все внутри взбунтовалось, первый раз такое ощутил. Понял, что нельзя туда — и все. К лицу будто паутинка прилипла невидимая, но липкая — и скинуть ее нельзя, а в крови, в нервах, в мышцах ощутимо выворачивается что-то.
Я уже потом узнал, что это радиация.
Не осталось там больше ни кусочка города. Руины, пепел, грязь радиоактивная. Я с холма на это смотрел и пытался уложить в голове, как это люди ухитрились угробить столько всего сразу. Я понял, что матушку уже никогда не увижу. Что она умерла — а это было трудно осознать. И еще я понял, что супероружие, о котором до войны столько писали в газетах — это вовсе не выдумка, хотя все эти хвастливые бредни звучали обычным человеческим враньем. И еще — что у врагов такая дрянь тоже есть.
Я бродил по развалинам и пытался унюхать хоть что-то живое, но отовсюду несло только смертью. Я не мог себе представить того, что обрушилось на матушкин несчастный город — от этого ужаса асфальт, песок и бетон превратились в стекло, стены сложились, как дощечки, из которых строят домики человеческие дети, а сталь потекла смолой, висели остывшие капли… Только на окраинах люди еще агонизировали среди развалин — и умирающие, и трупы выглядели жалко и гадко. Что-то, чего я не видел, поотрывало им конечности, выдавило глаза, сожгло волосы и кожу, содрало мясо до костей… я не мог тут кормиться, хотя остатки несчастного стада не подумали бы сопротивляться. Я сочувствовал им, да, стаду сочувствовал — потому что такой смерти никто не заслужил… только помочь было нечем, да и что мог бы сделать вампир… А потом мне стало очень нехорошо. Я понял, что почему-то болен, и ужасно удивился, потому что никогда не болел и думал, что мы вообще не болеем. Я понял, что заболел от того, чем они разрушили город, и решил убираться оттуда подобру-поздорову. Но убраться оказалось очень непросто.