Первые крупные капли шлёпнулись на горячий асфальт, обратившись в пятна сырости — грязную тень чистой дождевой воды.
— Пошёл! — обкомовским басом рявкнул мясник Андрюша, и Авалс ринулся в дождевую муть, провожаемый напутственными заклинаниями Рёфаука:
— Гон ног! Топ-пот! Сила лис! Вихрь — ам атлета, а тел там — архив! — последнее было выше понимания Авалса, но сил добавило преизрядно, так что понёсся он вихрем, словно атлет, которому ещё далеко до списания в архив.
Видали ль вы июньскую грозу в Петербурге? Нет, вы не видали июньской грозы в Петербурге! Город уже не старается казаться старинной литографией, он больше напоминает гуашь, забытую растяпой живописцем под всесмывающими струями грозы. На окраинах, которые делают Петербург самым зелёным из всех мегаполисов, вода жёлтая от пыльцы цветущих деревьев, а в центре просто мутная, закручивается водоворотами у стоков, несёт бумажки, обёртки, окурки — всякий сор, демонстрирующий, как мало осталось в городе коренных петербуржцев.
Дождь льёт, как из ста сорока вёдер. Ветер бьёт порывами, разом со всех сторон, так что трубный ангел в Петропавловской высоте изнемог вертеться на своём подшипнике и не знает, что трубить: зорю или отбой.
Вода хлещет отовсюду, водосточные трубы говорливо захлёбываются, не успевая выплёскивать дождь на потрясённый тротуар. В такие минуты северной Венеции и впрямь грозит актуализация идиотизма: жёсткий и прямой Литейный обратился в широкую реку, каналы хлынули к решёткам, ещё усилие, и город всплывёт, подобно морскому божеству, по пояс погружённому в воду. В недалёком Петергофе золочёный Самсон упрямо исторгает струю из растерзанного льва, противодействуя истинно большому каскаду, изливающемуся с небес. Сфинксы из пустынного Египта, так и не привыкшие к художествам мокрого климата, тщатся сохранить невозмутимый вид, но потоки, сбегающие по лицам, искажают маску спокойствия, заставляя лики каменных гостей кривиться презрительным удивлением.
Загадка: Откуда на небе вода, и кто налил её туда?
Круговорот воды в природе принимал катастрофические формы. Небесное воинство задействовало установки «Град», ледяная шрапнель защёлкала по жести крыш.
Ветер воет, гром грохочет. Вспышки синего пламени не успевают осветить помрачённый мир, лишь слепят взор зевак, глазеющих из-за витрин. Никогда в городе не бывает столько манекенов, как во время дождя. Хотя на что там смотреть? — на улице ни единого прохожего, только трамваи продолжают свой бег, да автомобили разгоняют волны дымящим капотом, словно они не автомобили, а буера. Шлёпает по лужам до нутра измокший, ополоумевший поэт, глотая дождь, бормочет полоумные вирши. Прежде сказали бы: «Пиитический восторг», сейчас скажут кратко: «Псих!». Более на проспекте ни единой души, а вернее, единая, хоть и бестелесная душа — Авалс, рвётся к дому против бури.
Легко сказать, бестелесный, мол, что с ним станется? А парусность куда девать? Ветер, злой и весёлый, рвёт, мнёт и носит Авалса, словно большой ободранный плакат с лозунгом позавчерашнего дня. Залитый Литейный тянется, как кошмарный сон. Дома встают на пути и исчезают в небытии. Вот ещё один кирпич эпохи модерна: магазин подписных изданий и примкнувший к нему ветхий букинист. Здесь бы постоять белой ночью, послушать, о чём шепчутся сданные в перекупку томы. Но сейчас день, дождь, громовые раскаты, и книги молчат. Качок, укрывшийся от непогоды в подвернувшуюся дверь, изумлённо разглядывает ряды корешков и бормочет:
— Ишь ты, книжки… Читануть, что ли?.. — но потом переводит взгляд на улицу, где всё так мокро, а по дождевой пелене прихоть ветра ведёт резкую черту, словно хищная рыба скользит в асфальтовой толще, выставив наружу острый плавник. Дуболом смотрит и не видит, что на самом деле это бежит, плывёт, карабкается и тонет Авалс, которому во что бы то ни стало надо поспеть домой.
Невский проспект на пути — как широкая водная преграда. Тут уже пахнет не гуляньем, а академической греблей. Но даже под проливным дождём всеобщая коммуникация Петербурга продолжает жить суматошной жизнью, и над невской башней слышится неумолчный городской гул. Поток машин, летящих по Невскому, если и уменьшился, то очень незначительно. Искрящиеся в свете дождя огни светофоров, перистальтически пропихивают автомобильную массу сквозь кишку проспекта. Загорается красный, и авто стоят, пропуская воображаемых пешеходов. Фантасмагорическое зрелище — Невский без привычной толпы! Людская масса жмётся по вестибюлям метро, заполняет магазины, магазинчики и салоны, хотя ничего не собирается там покупать, толчётся в подворотнях, с ужасом городского обывателя взирая на сорвавшуюся с цепи стихию. И куда только смотрит законодательное собрание? Давно пора запретить такое безобразие; у людей дела, а тут стой или мокни. В Европе ничего подобного давно нет, там тучи расстреливают из зенитных установок ещё на подходе к городам. Сразу видно, что у нас не Европа, а лишь окно в Европу, накрепко заложенное глухими ставнями. И люди покорно стоят и от нечего делать любуются брызгами, косыми струями и пеной, взбитой на разъярённых водах. Мостовая отдана во власть дождю, продавцы лимонада, сэндвичмены и прочий нужный люд укрываются в общей толпе, и даже рекетирствующие старухи, совершающие свои наезды на сострадательных прохожих, покинули нагретые и хорошо оплаченные места и прячутся от ненастья. Чуден Невский при тихой погоде, но во время грозы он ещё чуднее!
В тот час на углу Невского и Литейного проспектов, страшно бледный, замученный и истрёпанный житейской бурей, Авалс стоял, никем не зрим, и недвижно глядел перед собой. Ему давно следовало стремглав бежать, но таково свойство Невского проспекта, что хотя бы имел какое-нибудь нужное, необходимое дело, но, вошедши на него, верно, позабудешь о всяком деле. Да и как не замереть в этом сияющем царстве теней?..
Сияющая тень — оксюморончик-с — как сказал бы Номис Рёфаук. И всё-таки в невозможном городе возможно и такое. Титанические буквы на фасаде бывшего кинотеатра гласят: «Ресторанъ Палкина». Был, был когда-то такой, в этом самом здании на этом углу! Неужто воскрес из мертвых, поправ столетнюю смерть? Нет, конечно, одна спиритическая тень, сверкающая глазетной мишурой, воздвиглась из небытия. Лет двести назад трактир Палкина славился дешёвой русской кухней. Заходили сюда греться извозчики: ваньки да лихачи, а по субботам собирался извозчичий клуб, председательствовал в котором его императорского величества собственный Ямщик. К концу позапрошлого века здание было перестроено, и ресторан изрядно подорожал, но и тогда можно было запросто зайти к Палкину, спросить стакан чаю и сидеть хоть весь вечер, наблюдая коловращение проспекта. А теперь, попробуй иззябший таксист сунуться к Палкину, в самое дорогое городское заведение, — выведут под белые руки, а то и взашеи затолкают, пока не видит никто из уважаемых гостей. Тень по определению негативна: прежде был трактир для чёрного люда, а ныне ресторан для белой сахарной косточки, как сказал бы мясник-идеолог Андрюша.