Мне казалось – кости в мешках стучат и пляшут, лампа качалась на шнуре, бутылки катались под низкой железной кроватью.
– Танцуй со мной! – кричал он. – Пляши, не бойся!
Неожиданно для себя я встала, затопала каблуками.
Хрюканье патефонной иглы, стук из коридора.
– Костя, открой, у тебя картошка горит. Ты там нашу почтальонку не обижаешь?
Он открыл дверь, я выскочила, крича:
– Не обижает! Не обижает!
И помчалась на лестницу.
На марше между первым и вторым этажами я расплакалась, сев на ступеньку. Студенников поднимался наверх, увидел меня, сел рядом.
В “Слезу социализма” ходил он с моей подачи – в гости к Наумову. Наумов как-то поведал мне:
– Не понимаю, откуда берутся мои романы и их герои. Иногда среди ночи входит в мою дверь персонаж по фамилии Студенников, и я не знаю, кто он, зачем он пришел, что ему нужно от меня, этому из небытия незнакомцу.
– Почему из небытия? – спросила я, краснея. – Студенников живет на Б-ной улице, дом три, квартира двенадцать.
– Что случилось? – спросил Студенников, садясь на ступеньку рядом со мной и крутя в длинных пальцах мундштук.
Всхлипывая, рассказала я про степ, про кости, про песню.
– А слез-то столько откуда? Жизнь отличается от журнального варианта?
Тут он закурил.
– Я слыхал на футбольных матчах крики: “Судью на мыло!”, но как-то не слушал их, пока однажды, отвлекшись от пенальти, не подумал: а что если во времена довоенной дружбы с Гитлером мы успели перенять кое-какие ихние передовые технологии? Например, открыли мыловаренные заводики при крематориях, – и, стало быть, можно родственником или знакомым руки помыть…
К Наумову в гости хаживал и Косоуров, они были знакомы.
С уличного ливня зашла я в нечеловечески голубой коридор в шуршащем дождевике, в промокших хлюпающих танкетках. В коридоре возмущался писатель Уваров перед двумя коммунальными дядьками. Изъяснялся писатель воплями. Вышедший от Наумова Косоуров бестрепетно слушал.
– Не женское это дело – книги писать! – орал Уваров, потрясая какой-то книгою.
Тут что-то сбило его, он осекся.
Косоуров в паузе проговорил:
– А вы нашу письмоносицу спросите. Она у нас вроде пифии. На вопросы отвечает точнехонько. Что вы так на меня воззрились? Я сам спрошу, ежели вам слабо. Женское ли дело книги писать?
– Нет, не женское, – отвечала я, чувствуя, как розовею от всеобщего внимания. – Но, по правде говоря, и не мужское.
Коммунальные дядьки начали посмеиваться.
– Вот видите, и не мужское, – сказал писателю Косоуров и снова деловито обратился ко мне: – А мужское – это какое?
– Ну… – отвечала я, – мужское… это… людей лечить, землю пахать, сталь варить… корабли водить…
Выходя из парадной, Косоуров серьезно сообщил:
– Сегодня Наумова посетил новый персонаж повести – Прокат Велосипедов. Надо же! Закон парности случаев. Московскому поэту Кенжееву недавно явился Ремонт Приборов. Параллелизм мышления.
– Знаем, знаем, гости при пороге: Подбор Очков, Склад Продуктов, Возврат Билетов, Фабрика Прачечная, Обзор Материалов, Набор Жокеев. Вчера Наумов назвал меня ангелицей-вестницей. Я спросила: какие еще ангелы бывают? Ангельский чин велик, отвечал он, но чаще всего встречаются ангелы-хранители и ангелы-истребители. Не слышала, говорю, о последних. Ваше счастье, говорит. С чего это Уваров возмущался писательницами?
– Понятия не имею. В прошлый раз он кричал про проклятые западные страны.
– Восточные любит? – спросила я, прыгая через лужу.
– Похоже, мы настолько от человечества откатились, что для нас все страны – западные, независимо от сторон света, земного шара, географии, этнографии.
С этими словами устремился он к подошедшему трамваю и из закрывающейся двери помахал мне рукой.
А я побрела под дождем в сторону Б-ной улицы, надеясь случайно встретить Студенникова, бормоча-напевая только что сочиненное: “Что оставляешь ты мне, любовь? Ненайденный клад? Немного лар, любовь, немного пенат?” Не было под дождем ни лар, ни пенат, ни возлюбленного моего, одни адресаты, отправители, анонимы, имяреки, носители мокрых зонтов.
По-моему, не только мы с Косоуровым обменивались фразами Наумова, это делали все наумовские знакомые, почему-то запоминавшие его слова на всю жизнь.
– Эстетически выстроенный град, – сказал как-то Наумов Студенникову (а тот передал мне), – подобен наваждению, не скажу чьему. Что ваша эстетика? Не она миром правит.
– Что же правит?
– Этика и нужда.
– Эпоха коммуналок, – говорил при мне Наумов, не помню кому, – конечно же, великая эпоха. Все по определению – идеальные заключенные. Любой придурок может при желании пустить сопли в суп гениальному ученому… или художнику, неважно. Время невольных тусовок, принудительных рандеву. Жизнь в зале ожидания. Ковчеги ковчегов. Каждой твари по паре. Главный квартиросъемщик – Ной Абрамович Троцкий.
– Вы антисемит?
– С чего вы взяли? Это Ной Абрамович – антисемит, поскольку интернационалист. Кстати, вам не приходило в голову, почему у нас так любят фантастику? Все эти марсиане, селениты, венерианцы, сатурняне в башку лезут именно из-за соседей по коммуналке. Надо повесть написать о враждующих коммунальщиках – пря Черномазовых с Чернокозовыми. Куда там Монтекки и Капулетти, знай наших.
Я записала в своем любимом блокноте: “„Самый простой случай нуль-транспортировки – память“. Наумов”. Нарисовала цветочек и записала еще: “Наумов: „Вся литература делится на ветхозаветную и новозаветную“”.
От осени к весне ехал меридианный трамвай, позвякивая, зажигая свет среди сугробов предновогодья.
Истощаясь в связи с зимою без своих раскопок, потихоньку начал сходить с ума Костя Чечеткин. Он осознал, что его главный враг – Мумификатор.
Идеи фикс этих двоих были полярны: один мечтал предать безымянные кости земле, дав им имя, могилу, похороны, вернув им, если можно так выразиться, личность; другой изготовлял мумии великих вождей, предназначенные для всеобщего обозрения и поклонения для сплачивания их племен.
Чечеткин следил за Мумификатором, крался за ним, выкрикивал издалека угрожающим голосом одному ему понятные фразы:
– Кто раньше встал, того и тапочки!
Мы со Студенниковым, не сговариваясь, следили за Чечеткиным, чтобы он чего не отчебучил и не попал в лапы незримой охраны своего антагониста.
Однажды после метели в пору белоснежных сугробов Костя сгреб огромный снежок и собрался было запустить его врагу в рожу; тут неведомо из каких щелей повыскакивали четыре близнечных дяденьки, положили безумствующего поисковика на снег, вывернув ему руки, – тихо, быстро, безмолвно. Мумификатор подошел. Нам показалось: сейчас поставит на голову поверженного ногу. Мы выскочили с воплями, не боясь, поскольку не раздумывали; разыгрывали мы, импровизируя, безутешных родственников, выкрикивали, что вот, мол, выпустили давеча с Пряжки, недолечили бедного дядю, свата, деверя халтурщики-доктора, халатное отношение, вы на него не серчайте, он не злой, никого не убил пока, и это у него в руке не граната, снежок, да вы вглядитесь, он в детство впал, принял вас за дружка-второгодника из параллельного класса. Мумификатор смотрел на нас, задрав подбородок, ничего не выражающим холодным взором жреца, высшего существа недосягаемой касты. Потом он еле заметным кивком дал охране отмашку, те выпустили Костю, пропали, рассредоточились. Жрец удалился в парадную “Дворца излишеств” под сень московских кустистых капителей кургузых колонн, Студенников помог Чечеткину подняться, я отряхивала с его ветром подбитого пальтеца снег.