Мертвенно-белая призрачность ткани мицелия, гротескность шампиньона, деформированность бледной поганки и сморчка. Серо-розовый млечник светился фонариками в темноте; голубовато-белым отсвечивали говорушки и желто-белым — кесарев мухомор. Нездоровый призрачно-белый свет исходил от самого опасного и эксцентричного из всех из них — мухомора, и его собирал крот.
— Крот, принеси неба для ржавого Безоблачного Неба, для гордых фаворитов и королевы воздуха, — нарушила тишину Велкин. Она была все еще высоко на небе, но оно уже начало покидать ее, и Велкин испытывала все более реальное прикосновение опустошающей слабости.
— Неба для королевы жужжащих трутней с ее пустотелым сердцем и пустотелыми костями, — произнес нараспев глухим голосом продавец неба.
— И посвежее. О, я хочу свежего, свежего неба! — воскликнула Велкин.
— Для этих созданий не существует такого понятия, как свежесть, — возразил продавец неба. — Ты хочешь его плесневелый. О, такой плесневелый! Проросший, старый, с плесенью внутри.
— Который из них? — требовательно спросила Велкин. — Как называется тот, из которого ты добываешь небо?
— Мухомор.
— Но разве это не просто ядовитый гриб?
— Не совсем. Он сублимирован. Его простой яд при повторном брожении образует наркотик.
— Но это же так банально — просто «наркотик».
— Не просто наркотик. Это что-то особое в самом наркотике.
— Да нет же, совсем не наркотик! — запротестовала Велкин. — Это освобождение, это сокрушение мира. Это абсолютная высота. Это движение и сама отрешенность. Это венец. Это мастерство.
— В таком случае это мастерство, леди. Это самое высшее и самое низшее из всего созданного.
— Нет, нет, — снова запротестовала Велкин, — не созданного. Это не рождено и не сделано. Не могу выразить словами. Это наилучшее из несозданного.
— Бери, бери, — проворчал продавец неба, — и уходи. Что-то мне совсем плохо.
— Иду! — воскликнула Велкин — И вернусь еще много раз!
— Не вернешься. Никто не возвращался за небом много раз. Ты больше не вернешься. Максимум еще разок. Думаю, ты вернешься еще один раз.
Они вновь поднялись в небо на следующее утро. Последнее утро. Ну зачем говорить, что это было последнее утро? Потому что больше не будет никаких времен суток для них. А будет один последний вечный день, который ничто не сможет прервать.
Они поднялись на самолете, который некогда носил имя Сорокопут, а теперь назывался Вечный Орел. Самолет перекрасил за ночь борта и нанес новое имя и новые символы, часть из которых не сразу можно было понять. Самолет всосал небо через топливопровод, ухмыльнулся, взревел и поднялся в воздух.
О, святой Иерусалим небесный! Как он пошел вверх!
Они, несомненно, стали совершенными, им больше не требовалось небо. Они сами были небо.
— Какой крошечный мир! — прозвенела Велкин. — Небольшие городки как пятнышки мушиных фекалий, а мегаполисы как мухи.
— Несправедливо, что такое низкое существо, как муха, носит такое возвышенное имя, — пожаловался Икарус.
— Это исправимо, — пропела Велкин. — Повелеваю: все мухи на земле, умрите!
И все мухи на земле умерли в один момент.
— Не думал, что ты справишься, — сказал Джозеф Олзарси. — Несправедливость устранена. Теперь благородное имя мух принимаем мы. Нет больше мух кроме нас!
Все пятеро, включая пилота Рональда Колибри, выпрыгнули из Вечного Орла без парашютов.
— У тебя все будет в порядке? — спросил Рональд у бесшабашного самолета.
— Как пить дать, — ответил кукурузник. — Мне кажется, я знаю, где летает еще один Вечный Орел. У меня будет пара.
Было безоблачно, а может, они изобрели способ видеть сквозь облака. Или из-за того, что земля превратилась в такой маленький кусочек мрамора, облака вокруг нее стали несущественны. Чистый свет со всех сторон! (Солнце тоже стало несущественным и светило еле-еле.) Чистое стремительное движение, которое не имело привязки к местоположению и никуда их не перемещало (они уже были везде, или в суперзаряженном центре всего).
Чистая лихорадка от холода. Чистая безмятежность. Аморальная гиперпространственная страсть Карла Влигера, а потом и всех их; но это было во всяком случае чистое неистовство. Потрясающая красота всего окружающего наряду со вздымающейся скалистостью, которая была как раз достаточно уродлива, чтобы вызвать исступление.
Велкин Алауда превратилась в мифическое существо с кувшинками в волосах. И не обязательно говорить, что носил в своих волосах Джозеф Олзарси. Всегда мгновенные миллион или миллиард лет!
И никакой монотонности, нет! Представление! Живые съемочные площадки! Декорации! Сцены создавались для осколка момента; но они создавались навсегда. Целые миры, созревшие в беременной пустоте: не только сферические миры, но и додекасферические, и еще гораздо более сложные. Не просто семь цветов, чтобы поиграться, а семью семь и еще раз на семь.
Звезды, ясные в ярком свете. Вы, которые видели звезды только в темноте, молчите! Астероиды, которые они поедали как арахис, теперь превратились в метафорических гигантов. Галактики как стадо буйных слонов. Мосты, такие длинные, что оба их конца выступали за края скорости света. Водопады чистейшей воды, которая отскакивала от скоплений галактик, словно те были валунами.
Из-за некоторой неумелости в обращении Велкин погасила старое Солнце одним таким отскакивающим потоком.
— Ну и фиг с ним, — сказал ей Икарус. — Миллион или миллиард лет минул, считая по временной шкале людей, и, естественно, Солнце уже начало гаснуть. Ты всегда можешь создать другое.
Карл Влигер отливал молнии-болты миллионы парсеков длиной и скреплял галактики скоплений в форме спирали.
— Вы уверены, что мы не тратим время? — спросила Велкин с некоторым опасением.
— О, время по-прежнему тратится само, но мы в безопасности, вне досягаемости всего этого, — объяснил Джозеф. — Время — всего лишь неэффективный метод подсчета. Он неэффективный, потому что ограничен в своих числах и потому что счетчик такой системы должен умереть, когда достигнет конца серии. Один этот аргумент доказывает бессмысленность времени как математической системы.
— Значит, нам ничто не угрожает? — Велкин желала определенности.
— Нет, ничто не может добраться до нас, кроме как внутри времени, а мы — вне его. Ничто не может столкнуться с нами, кроме как в пространстве, а мы пренебрегли пространством. Стоп, Карл! Когда ты делаешь так, это содомия.
— У меня червь в моем собственном тракте, и он грызет меня слегка, — сказал пилот Рональд Колибри. — Он в моем внутреннем пространстве и движется с приличной скоростью.