Едва Адам укатил, я снова с упрямой яростью ушел в воспоминания. Но одна мысль уже владела мной даже в забытьи.
Еще до того, как я упрятал себя в эту глушь подальше от людей, я видел материалы, которые собрал и обработал в своей последней экспедиции Артем. Ему повезло: он сделал почти все, что хотел. Что-то от его характера, рисунка его мысли проявилось в самом построении, в самом отборе материала. В самой своей смерти не изменил он себе. Катастрофа, происшедшая в тот день, была, в сущности, экспериментом, нечаянно поставленным природой. Артем не мог не понимать опасности — и все-таки оставался на месте, продолжал наблюдать. Может быть, поэтому к его смерти отнеслись как-то двойственно: не знали, видеть в ней героизм или преступную небрежность. А может, не то и не другое? Я-то знал его способность забывать обо всем ради того, чтобы видеть и понимать! Однако катастрофа уничтожила не только его, но и результаты последних наблюдений. Она перечеркнула не только Артема, но и результаты его самоотречения. Самоотречение — опять не то слово. Он ведь потому и погиб, что не отрекся от себя.
Но даже если бы последние наблюдения Артема, записи не были уничтожены? Даже если бы он сделал все, что хотел? Не почти, а все! И тогда смерть уничтожила бы все-таки слишком много!
Я снова смотрел кинокадры с Артемом, привезенные из экспедиции. Иллюзия жизни! И здесь была только тень!
Работа была смыслом его жизни, следствием страстного устремления, заключенного в нем, — но нигде, ни в чем не сохранилось самой этой страсти, самого этого порыва, того, что было Артемом!
Я видел дочь Артема, хранительницу его наследственного кода. Увы, это только хранительница! В ней ничего нет от отца, кроме отдаленного сходства улыбки, которая кажется почти неприятной на этом, совсем другом, инертном, лице. Неужели новые рождения не оживят этой запечатанной в чуждом сосуде спящей души?
Все оставшееся от Артема, что я видел — его труд (а ведь он сделал почти все, что хотел), его ребенок, кинокадры, в которых он «как живой» — все это не весь он, а значит, не он.
А ведь он мог не оставить детей. Он мог не суметь сделать того, что хотел! Где же тогда был бы он в той добродетельной природе, которая не знает уничтожения энергии?!
* * *
Я возвращался в институт с каким-то даже страхом… С одной стороны, как никогда раньше, я знал, я снова верил, что мой труд, наши усилия нужны. В то же время я боялся, что, опустошенный месяцами изнуряющего погружения в воспоминания, не смогу работать.
Когда я отодвинул дверь, Марта стремительно обернулась. Она бросилась мне навстречу, улыбаясь так радостно, словно то чудо, которого она ждала, наконец совершилось. И мне, мне тоже… в первый раз у меня… появилось ощущение… необычное… что здесь мне рады… не моей мысли, а мне самому. И вместе с этим ощущением, что мне рады, появилось и другое, тоже незнакомое… словно меня оставило напряжение… и вот покой… Наверное, это и называют чувством дома… не чувством земли, а именно чувством дома… здесь я родной…
Работа, оставленная мной в полосе неудач, сейчас продвигалась. Не шибко, без взлетов, но двигалась. Марта кое-что наверстала без меня, нашла лазейку, мы уже не были замурованы. Нам, правда, предстояло бог знает сколько времени расчищать проход, но мы уже дышали свежим воздухом, мы уже предчувствовали свет.
Я быстро утомлялся и все-таки мог работать. Я стыдился своей слабости, но Марта, та самая Марта, которой я не прощал и малейшей оплошности в работе, умела не замечать моего бессилия. Мало того, она уверяла, будто все, что сделала без меня, сделала благодаря мне, потому что каждый раз старалась себе представить, что бы я сделал на ее месте, что бы подумал о том и другом, к каким выводам пришел.
В свободное от работы время Марта каждый раз что-нибудь придумывала для меня: то вела меня на какую-нибудь забавную вещь в Импровизационный Комедиум, то доставала приглашение на праздничное обсуждение архитектурных проектов, то знакомила с милыми интересными людьми, то уводила в дальнюю прогулку. Она с такой страстью врачевала мои раны, словно это и было ее подлинным призванием. Даже и работа, казалось, была для нее только средством вернуть меня к жизни.
Я все время чувствовал ее теплоту, ее радостное сострадание и, смущенно-благодарный, тоже старался придумать для нее что-нибудь приятное, что-нибудь забавное. Во время наших прогулок я устраивал ей маленькие сюрпризы: то за поворотом веселую сценку из сказки, то цветок с необычным ароматом. И каждый раз ее детский восторг вполне награждал меня за непривычные хлопоты.
Мы много путешествовали, и вскоре это стало живейшей потребностью для меня. Я, наверное, снова впал в крайность. Раньше я был почти независим — теперь я зависел от всех, от каждого. Раньше, даже когда я очень страдал, мне не нужно было собеседников. Я мог умереть от отчаяния — но и тогда мне не нужен был никто. Собственно, я и сам не нужен был себе. Все человечество — вот в чем только и ощущал я себя. И нужен был себе — человечеству только как агент, как средство для того, чтобы отыскать преемника. А отыскав, мне казалось, вполне бы мог без всяких эмоций, без всяких сожалений демонтировать себя.
Артем был первым отдельным существом, нужным мне. Артем — он был как бы против всего того, чем жил я раньше. Может быть, он и нужен был человечеству, но прежде всего он был нужен мне. Нет, не так. Что значит — мне, если никогда я не любил себя? Мне нужно было, чтобы он существовал. Почему? Я этого не мог бы сказать. Человечество, что и говорить — без человечества Артема попросту не было бы! Но и человечество без Артема — это было как бы что-то произвольное только во мне. Артем был первым, кто в моем понимании нужен был человечеству — и не как агент!
И вот теперь, когда не стало Артема, я вдруг стал нуждаться еще и в других существах.
Причина, наверное, крылась не только в утрате… Дело было, наверное, и в тех призрачных встречах с Артемом, когда я пускал сплошняком память, когда я строил другое прошлое — не то, которое было в самом деле. Адам боялся за меня, но я вышел из этого не только измученным. Как рассказать то, что произошло?.. Дело в том, что мне нужно было не любое прошлое… Я нуждался не просто в прошлом, где был бы Артем. Хотя и это было хлебом голодному. Я, потеряв стыд, искал, делал прошлое, в котором бы Артем был рад меня видеть. Как слепой щенок, как дрессируемое животное, пытающееся понять, что от него требуется, тыкался я то в одну, то в другую сторону, выискивая, нащупывая то единственное решение, которое должно было сделать меня существом, близким Артему. Я в двадцатый, в тридцатый раз крутил память об Артеме, я глядел на него, как будто не думая, глядел, как он рассматривает отчеты Куокконена, как разговаривает с людьми, с машинами, с детьми, как слушает меня и других, как смотрит на небо, на деревья, на животных… Очнувшись, я задавал другое прошлое, которого никогда не было, и в этих никогда не существовавших в действительности встречах я сначала все старался остаться с Артемом наедине. Если его хотели видеть другие, если он сам хотел видеть других, я старался не допустить этого. Он, кажется, понимал, почему мы всегда одни, и все-таки не сердился. Он был внимателен. Но внимателен и ласков он был из жалости! В своем иллюзионе я мог сделать из прошлого все, что угодно, но мне не нужен был никто, кроме Артема, а он ко мне такому мог относиться только с жалостью. И ему, видно, было тяжко, скучно со мной, хотя он и старался не обидеть меня. Не сразу я понял, что для того, чтобы сохранить, мне нужно научиться отдавать его.