Отчасти помогали отрывные листочки, разбросанные по всему дому. Толик научился делать на них заметки, практически не просыпаясь. Правда, не все, написанное ночью, с утра удавалось расшифровать. Например, он, как ни ломал голову, так и не понял, что означала запись «крючкотв. Извне?». А некоторые мысли, прочитанные на свежую голову, оказывались далеко не такими изящными, какими казались в полусне. В частности фраза «С потолка пещеры перевернутым сталагмитом свисал сталактит» была безжалостно отбракована Толиком как надуманная и вопиюще бездарная.
Но в целом листочки приносили ощутимую пользу. Они позволяли не потерять ни крупицы смысла, где бы и когда бы ни подстерегло Толика вдохновение. Он писал, не отрывая головы от подушки, в бледно-зеленом свете электронных часов. И при свечах – десятке тщедушных, декоративных огарочков, воткнутых в горбушку черного хлеба, – когда на пару часов в районе вырубили электричество. И лежа в ванне – мокрой, до самых пальцев закутанной в пену рукой. Монитор компьютера скоро обахромился приклеенными листочками и стал похож сначала на объявление с бородой телефонов, потом на солнышко, потом на подсолнух.
Но большую часть текста Толик, конечно, писал по старинке, на компьютере. Чтобы не терять времени, он не выключал системный блок на ночь, только монитор. Проснувшись, немедленно садился на жесткий, с прямой спинкой, стул и начинал писать. Он включался в работу сразу, без неизбежного в другой ситуации этапа врабатывания (которое сам Толик именовал «вписыванием»), обычно занимавшего полчаса, а то и час. В итоге первые две страницы текста выдавал за то же время, за какое еще недавно успевал опустошить пару баночек пива.
Он не вышагивал по комнате, заламывая руки, почесывая все, до чего только мог дотянуться, и похрустывая суставами, не шевелил губами, мучительно подбирая ускользающее слово, не корчил смешные рожи перед монитором, представляя выражение лица кого-либо из героев. Он даже не боялся, что вдохновение внезапно покинет его, не оставив прощальной записки: «Закончить же повесть следует так…» Он просто писал.
Писал так, будто исполнял наложенную на себя епитимью, снимал с души грех. Как будто простыми ударами по кнопкам можно исправить прошлое и вернуть себе былую ччч… чуткость, честность и чистоту. Господи, как же он писал!
– Да не полезу я, товарищ старшина! Фонит, – артачился Василий, обвиняюще тыча в старшего по званию плоской серенькой коробочкой индивидуального дозиметра. Коробочка трещала и щелкала не хуже свихнувшегося метронома.
– Я тебе щас пофоню! – пообещал Душматов. – Ну-ка, дай сюда твой гейгер-шмейгер.
Отобрал, изобразил на плоском и выразительном, как остывший блин, лице подобие ярости, замахнулся, будто бы собираясь разбить противную игрушку о каменный пол пещерного входа – вдребезги! на тысячу кусочков!.. Постоял секунд десять неубедительным памятником разъяренному скифу да и бросил коробочку, с размаху-на дно вещмешка.
– Все, больше не фонит? – Ноздри старшины раздулись якобы от злости, превращая и без того плоский нос в свиной пятачок. Не то что не страшно – смешно.
Блефуешь, старшина, спокойно подумал Василий. Тебе за приборчик еще вечером расписываться. Правильно про вас Блок писал. С раскосыми и жадными очами. Одно слово…
Кажется, это самое слово он все-таки прошептал. Нечаянно.
– Что ты сказал? – завелся старшина. На этот раз, похоже, по-настоящему.
Пришлось выкручиваться.
– Ничего. Тезку своего процитировал, Василия Теркина. Проходили в школе? У вас в ауле школа вообще есть? То ли чурка, то ли бочка, то ли, понимаешь, глаза маета…
– Слушай, Теркин! – а вот раскосые очи Душматова при ближайшем рассмотрении совсем не казались смешными. Солнце отражалось в черных зрачках остриями кинжалов. – Ты мне эту маету лучше брось. Русским языком тебе говорю. Понял?
– Понял, понял…
Действительно, понять старшину не составляло труда. Закончив среднюю школу в родном ауле, он поступил на филологический факультет МГУ. То ли за большой калым, то ли в рамках программы «все республики нужны, все республики равны». Проучился, естественно, до первой сессии, но все равно его русский без натяжки можно назвать сносным. Чего, к сожалению, нельзя сказать о характере старшины.
– А раз понял, то давай лезь!
– Товарищ старшина!.. – Василий замолчал. Что скажешь человеку, для которого кастаньетныи перестук счетчика – не довод?
– Я пойду, – подал голос Страшный Человек, которого, по всей видимости, изрядно утомила вся эта суета.
И, отодвинув Василия рукой, он уверенно шагнул в темноту.
Василий Саркисов последовал за ним практически без задержки, только фонарик от пояса отстегнул, услужливо посветил под ноги молчуну-багатуру. Когда впереди, перекрывая обзор, маячит спина, на которой в принципе не сходится ремень автомата, не страшно идти куда бы то ни было. И тихий шелест отщелкиваемых рентген не слышен на фоне каменной поступи.
Вообще-то, Страшного Человека звали Алкис, но мало кто в части решался обратиться к нему первым. Даже среди младшего офицерского состава не находилось таких смельчаков. У старшины Душматова, по идее, тоже было какое-то имя, но какое именно, его подчиненных мало интересовало. На кой? Лучше по-простому: «Тварыдшна!» – сказал как сплюнул, дернул рукой, как за ухом почесал, и иди, солдат, неси дальше свою нелегкую службу.
Старшина шел замыкающим. Уголки его губ едва заметно кривились, что в данном случае означало довольную ухмылку. Ай, Василий Теркин, ай, упрямый Человек! Фонит ему, надо же! Хорошо, что оружейка стоит прямо за КПП. Явился с полей – первым делом сдай автомат, сдай штык-нож, сдай дозиметр. Иначе бегали бы такие упрямые по всей части, в столовую не зайди, в казармы не зайди, в сортир не зайди – везде им фонит, что ты будешь делать! А где сейчас не фонит? Где нас нет? Ну разве что…
Страшный Человек шел вперед, пока было куда идти. Как только широкий проход разделился на два поуже, багатур встал. Молча, не оборачиваясь. Как трамвай после отключения тока, отметил Василий и поспешил свериться с листком-схемой, набросанной днем раньше в лазарете, на тумбочке.
– Тут направо.
Страшный Человек развернулся на месте всем телом, И не пошел, а продолжил движение. Точно трамвай, восхитился Василий и замельтешил следом.
Однако повезло мужику. Как там его? Кажется, Антон. Да. То есть язык не поворачивается сказать «повезло», когда у человека такое горе: жену, считай, потерял, ребенка потерял, сам без малого потерялся. И все равно, получается, повезло. Вот вылез бы он из своей преисподней, когда на часах стоял не Василий, а кто-нибудь из местных, пристрелили бы в момент, перепутав с шайтаном, без глупых реверансов вроде «Стой, стрелять буду». Грязный, весь в ссадинах, в каком-то жутком рванье… Вспоминать страшно!