Носовые гребцы уперлись веслами в дно, и судно, отойдя от берега, словно рухнуло вниз, погрузившись в белесую мглу. Ох и туман! Ничего не видать в тумане, кроме Перста да силуэтов ближайших пяти пар гребцов! Ну да кроме Перста ничего и не надо видеть феакийскому кормчему.
— Правым бортом табань, левым греби! — протяжно скомандовал Акроней. — И-р-раз!.. И-р-раз!..
Медный Перст, плавно увлекая за собой вертикальную раму, поворачивался Бореевым — высоким — концом к невидимому носу корабля. На самом деле, конечно, поворачивался корабль. Но об этом говорили Акронею опыт и знание, а чувства — чувства нашептывали другое. Они шептали, что Схерия все еще за кормой, и весьма неохотно воспринимали доводы разума… Гребцам проще: они верят своему кормчему. А кормчий должен верить не себе, а вот этой штуке…
— Суши весла!
Бореев конец оси уже указывал точно на нос корабля. Значит, прямо по курсу был островок Эя — обиталище волшебницы Кирки. Вздорная баба: влюбляет в себя почтенных мужей и превращает их в бессловесный скот. Не стоит без нужды навещать ее остров — даже на малое время не стоит, лучше обойти стороной… Акроней дождался, пока корабль по инерции повернулся еще немного — так, чтобы ось указала на левую якорную площадку, — и, опустив кормовое весло, дал команду гребцам. Грянула песня, вскипели под веслами волны, и судно рванулось, взрезая собою туман. Чуть на восток — между островом Эя и устьем реки Ахерон.
Море окончательно очистилось от тумана, и Окиал понял, что пролив остался далеко позади. Вершина Эй маячила мутным зеленым пятном за кормой слева. Гребцы уже вошли в ритм и работали молча; судно почти бесшумно скользило по длинным пологим валам. Даже Перст уже не свистел, успев заметно снизить свои обороты.
Аэд сочинил свою мелодию и откашлялся, видимо, готовясь запеть. Окиал оглянулся. В лице слепого он увидел все ту же гордую отрешенность человека, идущего навстречу опасности. Окиал отвернулся и стал незаметно ощупывать отполированные грани ежа. Узкая щель оказалась в очень удобном месте: над самой палубой, на той грани, что была обращена к корме. Гребцы не могли видеть ее, а от случайного взгляда кормчего Окиал закрыл щель ладонью. Большим пальцем он осторожно нащупал упругий выступ, дождался первого аккорда и нажал. С неслышным щелчком пластина скользнула ему в ладонь и полетела за борт.
Стараясь не прислушиваться к словам странной песни аэда (не то благодарственного, не то издевательского гимна морскому богу), Окиал детально припомнил расположение лабиринта. Нужный ему тупичок, тесно заставленный ржавыми ящиками, был в центре святилища по правому борту, если считать, что треножник стоит на корме. Вдоль короткой стены тупичка лежали рядком еще четыре ежа, и щели на их верхних гранях были пусты. А в ящиках было полно пластин — но не гладких, как та, что сейчас полетела за борт, а покрытых каплеобразными оловянными выступами. Нащупав крайний от входа ящик, Окиал взял одну из пластин и попытался засунуть в щель. Пластина оказалась слишком велика и не лезла. Он вернул ее на место и взял другую, из соседнего ящика. Тоже не то…
Аэд заливался соловьем, расписывая могущество Посейдона, обремененного многими заботами и обязанностями; и со всеми-то он справляется, и всегда-то он на высоте, и как он великодушен и незлопамятен. Вот видите: только что был туман — и уже нет тумана! Это он, колебатель земли, разогнал его своим златоклыким трезубцем. А сейчас, завершив свой нелегкий труд, Посейдон сидит в кузнице у Гефеста, вкушая дым вчерашних жертвоприношений, а юная харита — новая жена хромого бога — едва успевает менять на столе перед ним кубки с холодным нектаром: великая жажда мучает Посейдона после вчерашнего пиршества на Олимпе, когда хватил он подряд пять огромных кратер, наполненных лучшим феакийским вином, и сам Дионис отказался повторить этот подвиг, признав свое поражение. Вот почему неверна оказалась рука Посейдона, вот почему отделен от древка златоклыкий трезубец, погнутый могучим ударом о подводные камни. Вот почему торопит Гефест золотого слугу, который вчера поленился нажечь углей для горна и сейчас, весь в оливковом масле от усердия и торопливости, хлопочет в дальнем углу пещеры. Черный дым истекает из вершины горы на Лемносе и оседает на волны Эгейского моря: это золотолобый слуга усердно жжет угли для Гефестова горна.
— А может быть, хватит? — спросил Посейдон, отдуваясь и стирая с чела проступивший пот. — Работы-то всего ничего, пару раз стукнуть.
— А может быть, ты сам поработаешь? Вот молот, вот наковальня — возьми да стукни, — огрызнулся Гефест, скептически разглядывая трезубец и пробуя пальцем затупленные острия. — И дернул тебя Демодок так шваркнуть об дно!
— Это точно, — сказал Посейдон. — Дернул. Демодок. Говорил же я Зевсу: вознесем его на Олимп — и все дела. Так ведь…
— Скорее я соглашусь стать человеком, чем Демодок — богом, — хмыкнул Гефест.
— И станешь, — пригрозил Посейдон. — Вот еще немного проканителишься — и станешь. И согласия не потребуется…
— Аж лезвия переплелись, — возвысил голос Гефест, делая вид, что не расслышал угрозу. — Это же уметь надо — так шваркнуть… Э, э! Ты куда?
— Схожу посмотрю: может, и правда, уже хватит углей? А если нет, так дам пару раз по шее твоему слуге. Уж больно он у тебя нерасторопен.
— Дельфинами своими командуй! Я в твои дела не суюсь — и ты у меня не хозяйничай. «По шее»… — Гефест непочтительно отшвырнул трезубец на наковальню и захромал в дальний угол пещеры, а Посейдон, удовлетворенно хохотнув, опять повалился в кресло…
Окиал мотнул головой, отгоняя наваждение. Здорово поет. Стоит немного забыться — и уже не столько слышны слова, сколько видны закопченные стены кузницы, мятущиеся по ним тени и отблески от чадящих светильников, дубовая с толстенной медной плитой наковальня и груда инструментов на земляном полу рядом, вызывающая зависть и нетерпеливое — до зуда в руках — желание перебрать, осмотреть, ощупать, разложить в идеальном порядке и начать пользоваться… И нестерпимый жар, исходящий из дальнего угла кузницы, где копошится этот самый… как его… золотолобый, и куда поспешно хромает Гефест, недовольно ворча и на ходу что-то придумывая. И сам Посейдон, вальяжно развалившийся в кресле: сухое, чуть обрюзгшее лицо утонченного хама, привыкшего к величальным эпитетам снизу и подобострастно принимающего пинки сверху (а сверху-то никого, кроме Громовержца и его бабы — можно жить!), а еще прозрачные до пронзительной жути глаза, и белоснежная, тонко шитая золотым узором туника — небрежными складками на груди.