Ещё я видел этот коридор с ровными и чистыми розовыми стенами, с аккуратными лестничными перилами и выполненными под мрамор плитками пола — блестящими, новенькими. Таким этот коридор я увидел, когда приходил в общежитие проведать своего младшего сына. Восхитился тогда хорошим ремонтом. И удивился стоявшим на каждом этаже столам — постам строгих дежурных.
Сейчас дежурных я не увидел, как и столов (подобных нововведений не было здесь и во времена моей учёбы — в начале девяностых). А вот плитка на полу была — неприглядная, я бы даже сказал «стрёмная», точно как в ванной комнате, которая не ремонтировалась с советских времён. Да и стены, пусть и не расписанные пошлыми фразами, казались унылыми, походили на больничные — те, что мне запомнились с детских лет.
Я обернулся, посмотрел на дверь. Отыскал взглядом три подтёртые цифры, нарисованные через трафарет. Шестьсот восьмая комната. Вот почему я стоял едва ли не посреди коридора. Моя бывшая комната (шестьсот четвёртая) находилась ближе к комнате с раковинами и верёвками для сушки белья. Сын сейчас проживал в триста пятнадцатой — это на третьем этаже, не на шестом.
Удивительно, что мне приснилось именно это место, а не то моё общежитие из девяностых. Для девяностых этот коридор выглядел более чем странно: слишком чистый (даже без сигаретных окурков на полу), без клубов табачного дыма в воздухе. Да и двери здесь открывались неправильно: внутрь комнат (мы их собственными силами перевешивали, чтобы сложнее было выбить).
Я поправил на шее полотенце. Зашагал привычным в студенческие годы маршрутом к комнате с раковинами (никогда не знал, как она правильно называлась). Удивлялся царившей вокруг тишине. Ни крика музыки, ни воплей телевизора, ни пьяной ругани, ни даже смеха. Словно не общага, а детский сад. Не хлопали двери, шарканье моих тапок звучало пугающе громко.
Не удержался, заглянул в туалет — вход туда находился напротив «помывочно-постирушной» комнаты. В бытность моей учёбы туалет на шестом этаже был всегда закрыт: на вечном ремонте. Приходилось спускаться этажом ниже — временами и двумя этажами, когда уровень фекалий в уборной на пятом этаже поднимался до порога комнаты. Дверь неожиданно поддалась. Резко усилившийся запах хлорки заставил меня чихнуть. Открыто.
Старые знакомые конструкции: насесты на высоких помостах с дырами — никаких унитазов. Память воскресила их во сне в точности. Странно, что при этом она рисовала прочую обстановку общаги такой странной. Ведь это именно мой «родной» третий корпус. В этом я убедился, выглянув в окошко, когда мочился. Окна второго корпуса — напротив. В некоторых горел свет — это, несмотря на то, что на улице почти рассвело.
Пошёл умываться. Знакомые покосившиеся раковины. Те же, что были здесь в девяностые (или очень похожие). На натянутых от стены до стены верёвках сохла одежда — странная, словно вынутая из бабушкиного сундука, где старушка хранила вещи покойного мужа. Из неплотно закрытых кранов капала вода. Через открытую форточку в комнату проникали трели пробудившихся птиц.
Я подошёл к окну, выглянул на улицу. Понял, что не ошибся: в этом сне я действительно очутился в Зареченске, в студенческом общежитии горного института. И всё же картина, что предстала перед моими глазами, выглядела и знакомой, и незнакомой одновременно. Потому что проспект Ленина за окном смотрелся на удивление пустынным. А тополя под окном казались хрупкими, совсем юными.
— Что за хрень? — сказал я.
Подошёл к раковине, подставил ладонь под падавшие из крана капли. Обнаружил, что вода мокрая — как бы ни по-идиотски это звучало. Сон удивлял своей реалистичностью. Я чувствовал запахи, слышал пение птиц и урчание (своего?) живота, ощущал холодные прикосновения капель воды. Никакой сердечной боли и нытья в суставах. Но языком обнаружил пустоту вместо малого коренного зуба на нижней челюсти.
Посмотрел на осколок зеркала, висевший на стене над раковиной, что у окна (в девяностые его здесь не было). Заглянул в него. Увидел настороженный взгляд водянисто голубых глаз светловолосого паренька. Потрогал нос — парень в зеркале тоже прикоснулся к своей чуть приплюснутой переносице, нервно провёл языком по пухлым губам. Не моё отражение. Но почему внешность того мальчишки в зеркале мне казалась знакомой?
«Александр Усик», — снова мысленно произнёс я, прислушиваясь к тому, какие воспоминания и ассоциации они вызовут. Фамилия нередкая. Мой зам по экономике в Костомукше носил такую же. Мелькали на экранах телевизоров актёры Усики (или Носики?). Слышал про боксёра Усика, вот только имя его я не сумел припомнить. Был ли среди всей той разношерстной братии подобный щуплый индивид?
«А что если я не сплю?»
Я рассматривал крохотную лужицу на своей ладони.
«Что если эта общага мне не снится? Что если и она, и вот эта вода, и эта тощая рука — реальны?»
Вода скатилась с ладони — струйкой стекла в испачканную зубной пастой раковину.
«Если сейчас не сплю где-нибудь в больнице, накачанный лекарствами, тогда… я умер?»
Посмотрел на (своё?) отражение.
Большеглазый паренёк, что в зеркале, не выглядел мертвецом. И не походил на галлюцинацию. Хотя… я понятия не имел, как должны выглядеть навеянные лекарствами галлюцинации.
«Версия со смертью кажется не менее правдоподобной, чем вариант со сном».
Провёл рукой по щекам — почувствовал редкие щетинки, но в мутноватом зеркале их не видел.
«Но если я умер, то у меня странное посмертие, — подумал я. — С другой стороны… а кто знает: какое оно должно быть? Почему бы и не таким?»
Начинала побаливать голова — пусть она и выглядела чужой, но боль ощущалась очень даже своей. Сердце не поддержало головную боль, что порадовало — в этом сне оно меня баловало.
Я снова по привычке потёр грудь. Плеснул на лицо холодной водой — вполне реальной, не иллюзорной. Проглотил несколько невкусных капель. Сплюнул, потёр виски. Парень в зеркале повторял все мои действия. Я подмигнул ему…
И попытался вспомнить, что произошло перед тем, как я проснулся в этом общежитии.
* * *
— Здравствуй, Димочка, — сказала Людмила Сергеевна Гомонова, мой бывший институтский куратор. — Вижу, ты не забыл.
Женщина положила на заснеженный постамент две гвоздики — рядом с двумя другими цветками, что я оставил в тени от бюста Пушкина пару минут назад. Принесённые мной цветы успело слегка припорошить снежинками. Снегопада сегодня не было, но в Пушкинском парке не стихал ветер. Гомонова куталась в старое пальто (я помнил его ещё по прошлым нашим встречам здесь же, около памятника Пушкину), от неё пахло плавленым свечным воском и ладаном.
— Не забыл, Людмила Сергеевна. Двадцать пятое января — День студента.
— И дата смерти Светочки.
— Да, — сказал я. — Знал, что застану вас здесь. Ровно в полдень. Как всегда.
Оттянул ворот куртки — сегодня казалось, что тот меня душит.
— Иду сюда каждый год, Димочка. Как ты знаешь. После церкви. Заказывала там заупокойную — по Светочке. Неспокойно ей там. Мается. Да и я тоже. Чувствую, недолго мне осталось сюда приходить: сестрёнка снова сегодня снилась. Звала к себе. Да и возраст уже…
— Какой возраст, Людмила Сергеевна?! — сказал я. — Вы совсем не изменились с нашей прошлой встречи. Всё такой же внимательный взгляд, всё та же ироничная улыбка.
Женщина убрала под платок седой локон, сощурила глаза — вгляделась в моё лицо.
— А вот ты постарел, Димочка, — сказал Гомонова. — Бледный. Краше в гроб кладут. Не пощадила тебя работа. Когда мы виделись в прошлый раз? Лет десять назад?
— Двенадцать. Я тогда разводился с женой.
— Помню. Не женился больше?
— Не было времени на глупости. Работал.
Гомонова кивнула.
— Слышала: тебя поставили генеральным на Костомукшский ГОК. Поздравляю. Помнится, ты всегда хотел стать большим начальником. Молодец: добился своего. Не сомневалась, что у тебя получится.