Присел и резко выпрямился — подбросил Романа Георгиевича: поправил положение его тела на своём плече (раненный вскрикнул). После месяца больничной жизни мои силёнки не восстановились. Я не сделал и шага с ношей, но уже тяжело дышал. Отметил, что мне повезло с маньяком: с тем же Горьковским душителем на плече я бы до пустыря не дошёл. Кирова посветила поверх кустов на забор. Луч фонаря скользнул вправо, добрался до ведущего на пустырь пролома в стене.
— Несите его туда, Саша, — сказала Дарья Степановна.
Она ринулась к пустырю впереди меня — подсвечивала фонарём дорогу. Роман Георгиевич не сопротивлялся, не брыкался и не кричал (не оправдывался, не жаловался, не ругался, не звал на помощь). Лишь постанывал, сообщая о том, что пока жив (в сердце я ему точно не попал — угодил значительно выше, в район ключицы). Я придерживал маньяка за ноги и мысленно ругал себя за мягкотелость и нерешительность. Понимал, что совершаю глупость. Но всё же последовал к пустырю вслед за чуть прихрамывавшей женщиной.
Луч фонаря заметался по пространству за забором. Он освещал неглубокие лужи, битый кирпич, кучи песка. Я прошёлся по пустырю до наступления темноты. Теперь хорошо представлял, что бродить там в потёмках — не лучшая идея: легко можно вывихнуть или сломать ногу, провалившись в ямку или наткнувшись на строительный мусор. Свет фонаря решал проблему безопасного передвижения. Но не делал мою ношу легче. Потому я не ушел далеко от дороги — занёс Валицкого на пустырь, прислонил его спиной к бетонному забору.
Кирова передала мне обрез и фонарь.
— Посветите мне, Саша, — сказала она. — Взгляну на его рану.
Валицкий оставался в сознании. Посматривал то на меня, то на Дарью Степановну. Молчал (из его прокушенной губы струилась кровь).
— Подождёт, — сказал я. — Подберите молоток. И зонт.
— Точно!
Кирова резво сорвалась с места — устремилась к дороге. Дождь заглушил шорохи её шагов.
Я посмотрел в глаза Валицкого.
— Попробуешь сбежать — пристрелю, — сказал я.
Направил на мужчину оружие. Спутывать маньяку ноги мне было лень. Да и нечем: верёвка осталась рядом с моим пальто — висела на ветвях кустов шиповника. Даже не думал посылать за ней Дашу. Вполне возможно… я хотел, чтобы маньяк решился на побег.
— Я не побегу, — сказал Роман Георгиевич (тихо — я едва расслышал его слова).
Он словно ответил на мои мысли.
— Нет смысла, — сказал Валицкий.
Дёрнул головой.
Его губы едва шевелились.
— В чём?
— Теперь ни в чём нет смысла, — заявил Роман Георгиевич. — Она всё равно узнает. Не простит.
— Кто узнает? — спросил я.
Валицкий шумно вздохнул, не ответил — прижал затылок к забору, прикрыл глаза.
— Кто и кого не простит?
— О чём вы говорите, Саша? — спросила Кирова.
Она бросила на землю молоток, поставила рядом с ним открытый зонт.
— Посветите, — попросила она, не дождавшись моего ответа.
Я наблюдал за тем, как женщина расстегнула на груди Валицкого плащ, пиджак, рубашку — оголила мужчине плечо. Заслонила от меня рану. Да я и не пытался рассмотреть отверстие от пули — следил за маньяком. Тот скрежетал зубами, стонал, но не сопротивлялся.
— Ничего страшного, — сказала Дарья Степановна. — Пуля прошла навылет, кость не задела. До моего возвращения кровью он не истечёт.
Она выпрямилась, повернулась ко мне.
— Мне нужно позвонить, Саша, — заявила она. — Так и так опоздаю сегодня на дежурство. Лучше сбегаю домой. Это недалеко отсюда — ближе, чем больница.
Она указала в направлении проспекта Гагарина.
— Там телефон.
Дарья Степановна прикоснулась к моей руке.
Луч фонаря сместился с вновь прикрытого одеждой плеча Валицкого — осветил потемневшую от влаги поверхность забора.
— Саша, присмотрите за этим человеком, — сказала Кирова. — И… я вас очень прошу: не убивайте его. Поверьте: мы привлечём его к ответственности. Обещаю! Он ответит за все свои преступления. Просто поверьте мне — так же, как я верю вам.
* * *
Роман Георгиевич Валицкий сидел на кучке песка. Прижимал к забору спутанные за спиной руки и затылок. Я не светил на его лицо (погасил фонарь, чтобы не привлекать к нам внимание). Но даже в темноте видел: мужчина не открывал глаз, будто задремал. Валицкий не шевелился, не стонал. Молчал. Он не пытался со мной заговорить — я не лез к нему с расспросами (допрос маньяка в мои планы не входил изначально). Нам было о чём подумать. Я плохо представлял, о чём сейчас размышлял заведующий кафедрой горного дела Зареченского горного института. Да и не задумывался над этим вопросом. Меня беспокоило собственное будущее, которое в свете сегодняшних событий перестало казаться светлым и радостным.
Дождь не прекращался, но и не усиливался. Капли монотонно постукивали по будёновке, по болоньевой ткани плаща. Я изредка сплёвывал на землю, морщился от неприятного привкуса во рту (он напомнил мне о времени, проведённом под землёй, в шахте). Меня не покидало ощущение, что я сейчас совершал глупость. Ведь сам определил, что залогом успеха сегодняшней охоты на маньяка была быстрота действий. Вышел из укрытия, расстрелял преступника, скрылся в ночи — вот, каков был изначальный план. В Зареченске семидесятого года (с полумиллионным населением) меня в лицо знала ничтожная горстка женщин. Но преступники неизменно выбирали своими целями одну из них — это уже попахивало вселенским заговором.
Я не выпускал из рук обрез (дуло смотрело в землю), не прятал в карман брюк фонарь (сжимал его в руке, точно рукоять пистолета). Прислушивался к стуку капель (изредка к этим звукам добавлялись шаги за забором, но которые не реагировал ни я, ни Валицкий). Размышлял о том, во что для меня выльется сегодняшнее приключение (помимо почти гарантированной простуды). И понимал, что заигрался в ловлю маньяков. Горный инженер — не сыщик (как бы ему не казалось иначе) и уж тем более не представитель силовых структур, заточенных на обезвреживание бандитов. Выслеживать преступников — явно не моё призвание. Ведь я и раньше считал себя больше болтуном, нежели человеком действия.
Всегда видел своим главным достоинством умение распределять среди подчинённых обязанности и пламенными речами вдохновлять на подвиги (других людей — не себя). С чего я вдруг решил, что изменился? Зачем уже который раз совел в мышеловку собственную голову? И ладно бы, делал это с толком. Относительно успешно я разобрался только с деятельностью Зареченского каннибала (новичкам везёт). Но уже встреча с Гастролёром пошла вовсе не по намеченному пути (тыльной стороной ладони я потёр шею — с фонарика соскользнули капли, скользнули за ворот свитера). А уж мои подвиги в Пушкинском парке так и вовсе достойны премии Дарвина. Зачем я туда попёрся с одним лишь кастетом? Против человека с молотком!
«Пора признать, себя рукожопым идиотом», — мысленно сказал я: постеснялся произнести такие слова вслух при Валицком. Подумал, что геройствовать — не моё призвание. И я сам себе это уже доказал — в этой, новой жизни. Советский супергерой из меня не получился. Скорее уж, я стал образцом глупости, неуклюжести и невезучести. Пошёл не своим путём: захотел вкусить славы, ловить на себе восхищённые взгляды женщин (будто в прошлой жизни мне не хватало поклонниц). А в могилу или за решётку пока не угодил лишь по счастливой случайности и благодаря умению развешивать по чужим ушам лапшу. Вот только как буду оправдываться в этот раз, пока не представлял. Что я скажу теперь, если окажусь в отделении милиции?
Сразу же отбросил идею объявить себя кассандрой («Но ясновидцев — впрочем, как и очевидцев — во все века сжигали люди на кострах», — вспомнились слова из песни Владимира Высоцкого). Но к иной интерпретации своей осведомлённости не подготовился (нынешняя легенда пока годилась разве что для объяснений с Дарьей Степановной Кировой: пока не созрела). То и дело пробегавшие по коже холодные капли не способствовали работе фантазии. Я взмахнул обрезом — стряхнул с него воду. Представил, о чём буду рассказывать милиционерам, если придётся. Слова, что приходили на ум, вызывали у меня улыбку и желание покрутить пальцем у виска. Не сомневался, что в милиции меня выслушают. Но пока не находил версий, в которые там поверят.