примерно пинту «Жигулевского», «Бархатного» или даже «Московского».
Кивнув Мише Боярскому, хищно слизывавшему пену с усов, Рита процокала к павильону номер восемь.
* * *
Полдня снимали эпизод «Предложение» в декорации «Автобус», что во втором павильоне. По сценарию, Джейн устает вешаться на Альварадо. Фыркнув в финале, она со злостью хлопает дверцей его роскошной машины, и запрыгивает в маршрутку. Мигель догоняет сеньориту — и делает ей предложение. Со всем латиноамериканским пылом, прямо в грязноватом салоне, где толстые индианки, наряженные в цветастые «цыганские» платья, везут клетки с квохчущими курами.
Больше всех суетился режиссер, выстраивая мизансцены.
После пятого дубля все дружно перешли в павильон номер три.
— Приготовиться! — протяжно закричал Гайдай. — Мотор!
Нескончаемые переговоры осветителей смолкли, а звукорежиссер откликнулся негромким:
— Есть мотор.
Тряхнув челкой, энергичная помреж выставила нумератор, и деловито зачастила:
— Сцена двенадцать, кадр один, дубль один!
Рита поежилась — двенадцатая сцена называлась «Первый поцелуй»…
— Камера! — крикнул режиссер.
— Есть! — кивнул оператор, и «хлопушка» громко, отчетливо щелкнула.
— Начали!
— Лида… — смущенно забормотал Видов. — Извини, но… Я влюбился… в тебя.
Олег неплохо играл робкого «молчела», отчаявшегося на решительный поступок. Касание его твердых губ, готовых раскрыться, неожиданно отозвалось сладкой дрожью — из глубин женской натуры поднималось темное, безрассудочное волнение.
Рита сама растерялась от подобного отклика тела, испугалась даже. Она-то всегда считала себя холодноватой, только Мише удавалось разбудить в ней жаркое естество.
— Стоп! — вскочил Гайдай. — Назад! Рита, страстные поцелуи снимем на Кубе, а пока у нас самый первый! Ты изумлена поведением зама, ты негодуешь!
— Да, Леонид Иович, — пролепетала актриса, задыхаясь, — я поняла.
— Представь, что я — нашкодивший кот, — шепнул Видов, ласково улыбаясь. — А ты веником меня, веником!
— Ладно! — Ритины губы дрогнули в вымученной улыбке.
— Еще раз! — скомандовал Гайдай. — Съемка пошла!
— Тишина в павильоне! — строго прикрикнула звукорежиссер.
— Свет! Мотор! Камера!
— Сцена двенадцать, кадр один, дубль два!
Рита очень старалась. Ее лицо пылало от негодования, рука замахивалась, чтобы влепить пощечину нахалу, но… слабо, плавно опускалась — строго по сценарию.
Довольный режиссер крикнул: «Стоп! Снято!» на двадцатом дубле…
Среда, 15 февраля. День
Ленинград, Балтийский завод
Сухогрузу «Светозар» не исполнилось и пяти годиков, но бывалого Ромуальдыча он привлек вовсе не младостью лет. При водоизмещении чуть более шести тысяч тонн судно обладало машинами мощностью десять тысяч «лошадей», и выдавало двадцать пять узлов на спокойной воде. Для нашей тайной миссии — замечательный бонус.
И смотрится неплохо — белый верх, черный низ — до красной ватерлинии. Надстройка была смещена к корме, а всю палубу занимали крышки трюмов числом три и пара мачт с лебедками.
В общем-то, грузы мы напихаем в первый и третий трюм, а вот второй, что в районе миделя, прячет большо-ой секрет. Нет, если заглянуть сверху, то ничего особенного не заметишь. Ну, пара контейнеров… Огромные ящики, оббитые фанерой…
Чтобы разгадать загадку, надо спуститься вниз, да и вскрыть тару — там прятался мини-реактор и паровая турбина с генератором, а хитро заныканные кабели питали четыре блока преобразователя пространства. Тоже мини.
Ловчее всего мы замаскировали отражатели бета-ретранслятора. Они торчали наружу — метровые пластины, аккуратно закрашенные эмалью. Одна на корме, другая в носу, четыре по бортам. Отражатели слились с прочим моряцким хозяйством, и их никто в упор не видел.
Экипаж набирали тщательней, чем космонавтов. Мне удалось взять с собой Киврина с Корнеевым; Вайткус с Бубликовым напросились сами. Я не возражал — без Ромуальдыча никуда, а «Бублик» за зиму здорово… возмужал, что ли. Дисциплина подтянулась, а присущее Витьке разгильдяйство упало до нуля.
Наверху утвердили всех, ну, а с теми, на чьих заявлениях визу «Годен» ставил не я, познакомлюсь в пути…
Признаться, меня объем работ пугал поначалу больше, чем «морской круиз», но, по нашему хотению, по велению товарища Андропова дела продвигались в темпе…
…Я хмыкнул только, глядючи, как ловкий Бубликов, переквалифицировавшись в маляра, выводит на корме новое название: «BREEZE». Медные, надраенные серп-молот с трубы уже сняли. Выкрасили ее в светло-синий и расписали по трафарету созвездие Кассиопеи.
В кармане закурлыкало. Порывшись, я выцепил плашку радиофона.
— Да?
— Михаил Петрович? Здравствуйте! — послышался осторожный картавый голос. — Это такой Александров вас беспокоит…
— А-а! Павел Сергеевич! Здравствуйте, рад вас слышать!
— А уж я-то! — взбодрился радиофон. — Михаил Петрович…
— Миша.
— Миша… М-м… Не могли бы вы как-нибудь заехать к нам, в Комаровку? Что-то сдает Гусь… Тьфу ты… Андрей… Андрей Николаич. Всё на диване вылеживается, на лыжи еще не вставал…
— Болеет? — выдвинул я версию.
— Да нет… — промямлил Александров. — Похоже, убедил себя, что выдохся, как математик. Я пробовал его расшевелить, да всё без толку. А вас он… ну, хоть выслушает!
— Ага… — задумался я. — Так… Я сейчас в Ленинграде… М-м… Ну, Пулково тут рядом… Буду у вас после обеда!
Тот же день, позже
Московская область, Комаровка
Когда я вылетал в Питер, то оставил машину на стоянке в Шереметьево. Оттуда и двинул, выдерживая приличную скорость. Меня подгонял голод, но задерживаться в придорожных кафешках не стал, иначе в Комаровке перекормят…
Я ехал, а в голове всё вертелась знаменитая максима Лиса: «Мы всегда будем в ответе за тех, кого приручили». Говорят, что эта истина взята из старинной арабской притчи, но какая разница?
Приручил, научил, уберег от смерти? Следовательно, судьба прирученного, обученного или убереженного — на тебе. А я незаметно спас Колмогорова…
Это должно было случиться весной семьдесят девятого года, ровно десять лет назад. На дверях в подъезде башни «Л» МГУ, где жил Андрей Николаевич, стояла мощнейшая пружина. Однажды, возвращаясь после банкета, академик не придержал тяжеленную створку, и та нанесла подлый удар — бронзовой ручкой, да по голове. По умнейшей голове мира!
У Колмогорова развилась болезнь Паркинсона, он лишился зрения и речи, а в восемьдесят седьмом умер…
Но тут появляюсь я, скромный герой — выкидываю пружину-убийцу, и ставлю дверной доводчик, надежный, как автомат Калашникова!
Величайшему математику ныне восемьдесят шесть. Он больше не устраивает лыжные гонки или заплывы по ледяной Клязьме, но гуляет каждый день, в жару и в холод. И гуляет-то как — всё той же быстрой, с наклоном вперед, разрезающей воздух походкой.
Да что там говорить, если даже в прошлой моей жизни Колмогоров жаловался, что паркинсонизм «мешает ему плавать на спине», а из-за слабеющего зрения он «не видит лыжню»!
Спору нет, в старости ум слабеет. Сам Андрей Николаевич клялся себе, что бросит научную деятельность в шестьдесят лет.
Не вышло! И слава богу. Иначе не видать нам физико-математических школ, а во дворе ФМШИ при МГУ давно пора наваять памятник Колмогорову. Заслужил.
Путая в голове все эти мысли, я проехал поселок Первомайский, застроенный многоэтажками, и свернул на знакомый мост через Клязьму. Старый деревянный дом с антресолями крепко сидел рядом с дачей Заходера.
Сигналить я не стал. Оставив «Волгу» у ворот, вошел в калитку. Шарик тут же заюлил, замел хвостом, привечая частого гостя, а кошак по кличке Кот даже не посмотрел на меня, продолжая лениво намывать ухо, обгрызенное в уличных боях.
— Привет, лохматенции!
Потопав на крыльце, отряхивая налипший снег, я дождался, что в двери выглянет супруга академика.
— О, Миша приехал! — заулыбалась она, собирая морщины.
— Здрасьте, тёть Ань! Да вот, проезжал мимо. Дай, думаю, загляну!
Мелко рассмеявшись, Анна Дмитриевна проводила меня в дом, похожий на декорацию к фильму о жизни до революции. Старинная мебель, тяжелая, но вечная, навевала дух дворянского гнезда, не затронутого Октябрем.
Сдержанно гудела круглая печь, выложенная изразцами. Тепло от нее расплывалось мягкими волнами, укутывая пространство уютом и ладом. Негромко щелкал маятник настенных часов, отделанных