Данло задумался о том, как может Старый Отец считаться мужчиной и даже старейшиной своего племени, не будучи обрезанным. Он помолчал, слушая красивую, волнующую мелодию, которую насвистывал Старый Отец, а потом спросил его об этом.
– Разные народы. – Старый Отец перестал свистеть и раскрыл оба глаза. – Разные народы, разные мозги, разное отношение к себе, разный образ жизни, ох-хо! Мужчина есть мужчина есть фраваши – все так. Это зеркало, Данло, отражает все, что ты, по-твоему, знаешь, отражает то, как ты думаешь. Зеркало обеспечивает тебе главеринг.
– Я не понимаю тебя, почтенный.
– Ты еще не задумывался над тем, почему цивилизованная жизнь так отличается от жизни твоих алалоев?
Данло сейчас думал как раз об этом, и ему стало страшно, что этот не то человек, не то зверь способен проникать в его голову и вытаскивать оттуда мысли одну за другой. Набравшись храбрости, он посмотрел прямо в солнечные глаза Старого Отца.
– Ты можешь входить в мою голову, как в пещеру? И видеть мои мысли?
– Ах-ха, конечно, нет. Но я вижу тени твоих мыслей.
– Тени?
Старый Отец посмотрел на световой шар, переливающийся всеми цветами радуги от красного, оранжевого и желтого до фиолетового, и загородил его свет чайной чашкой.
– Все предметы отбрасывают тени, позволяющие догадаться об их очертаниях. Так же и с мыслями. Твои мысли бросают такие же четкие тени, как эта чашка. Ты думаешь, что жители этого Города – как люди, так и фраваши, – должно быть, безумны.
– Ты видишь их – мои мысли!
Старый Отец улыбнулся ободряюще и жалеючи, но в этой улыбке сквозили также насмешка и боль.
– А ты главеруешь, ах-хо! Люди – мастера главеринга. Главеровать – значит проявлять пагубную доброту к самому себе, восхищаться стройностью собственного мировоззрения. Ты, Данло, считаешь свои взгляды единственно верными, потому что исходишь из условий своего существования. Необычные условия, необычная среда, необычный образ жизни. Стоит взглянуть на твой покрытый шрамами член. Ты говоришь, что деревья и скалы живые и всякая жизнь священна? Наверное, это мать говорила тебе об этом? Откуда ты знаешь то, что знаешь? Откуда знала твоя мать и ее мать до нее? Я знаю теперь, что у алалоев есть двести слов для обозначения льда. Что ты видел бы, если бы знал только одно такое слово? Что ты мог бы увидеть? В Городе есть много слов для обозначения того, что для тебя просто «мысль». Разве тебе не хочется выучить эти слова? Глядя на снежное поле, ты надеваешь очки, чтобы не ослепнуть, а глядя на мир, ты надеваешь очки из привычек, обычаев и мудрости своего племени, чтобы правда жизни не свела тебя с ума. Ах-х, это правда. Кому не хочется видеть мир, как он есть? Но вместо этого ты видишь мир отраженным в себе, а себя – отраженным в твоем образе мира. Зеркало всегда присутствует. Главеринг, главеринг. Он помещает наш ум в уголок, обставленный традиционными знаниями и образом мыслей, и ограничивает наш взгляд на самих себя узкими рамками. Таким образом он связывает нас с самими собой. А если мы крепко-накрепко связаны с самими собой, как можем мы увидеть правду, существующую вне нас? Как мы вообще можем видеть?
Данло смотрел на Старого Отца так пристально, что глаза стало жечь. Он потер их, но надавил слишком сильно, и все в комнате на время утратило свой цвет и форму. Диковинные пурпурные растения подернулись серебром и заколебались, как митраль-ландия, мираж ослепленного снегом путника.
Когда в глазах Данло прояснилось, он сказал:
– В Песне Жизни сказано, что когда Агира на второе утро открыла глаза, она увидела священную гору Квейткель и воды океана, вечные и неизменные – всю правду мира.
– Ах-ха. Я подарил тебе свою любимую флейту, а теперь подарю еще одно простое слово: эпистан. Это означает потребность знать абсолютную правду о чем-нибудь.
– Но правда есть правда, почтенный, – ведь так?
– Услышь от меня еще оно слово: эпистнор.
– А оно что означает?
– Невозможность знать абсолютную правду.
– Если это верно, – улыбнулся Данло, – откуда мы тогда знаем, что можно делать, а что нельзя?
– Ах-ха, это очень хороший вопрос! – Старый Отец начал что-то напевать с полузакрытыми глазами.
– Каков же ответ на него?
– Хотел бы я знать, ох-хо. Мы, фраваши, как это ни грустно, гораздо лучше умеем задавать вопросы, чем отвечать на них. Однако: может ли быть так, что правда одного – для другого безумие?
Данло задумался под напев Старого Отца. Эта мелодия волновала его и затрагивала что-то внутри, как будто звуковые волны шли прямо к сердцу и заставляли его биться быстрее.
Он потер горло, глотнул и сказал:
– Когда я хотел убить тебя там, на берегу, чернокожий человек смотрел на меня, как на безумца.
– Как неучтиво с его стороны. Впрочем, Люйстер – так его зовут – добрейший человек. Он предан ахимсе и не может ни видеть насилия, ни слышать о нем.
– Он зовет меня Данло Дикий.
– Что ж, ты и правда еще очень дик.
– Потому что охочусь, чтобы есть? Посмотрел бы я, как Люйстер выжил за пределами Небывалого Города без охоты.
– А как ты сам думаешь выжить в Городе, не научившись жить цивилизованно?
– Но ведь если я научусь жить, как живут безумцы… то и сам стану безумным?
– Ах-ха, но у людей Невернеса есть своя правда, Данло, как ты увидишь и услышишь весьма скоро.
Пение Старого Отца стало громче и пробирало Данло до самого нутра. В нем жила пугающая новая гармония, полная тоски и неуверенности. Фравашийские Отцы мастерски используют музыку, чтобы манипулировать эмоциями тела и духа.
Два миллиона лет назад боязливые, раздробленные стада первобытных фраваши пользовались звуком для защиты от хищников, но по прошествии тысячелетий эти примитивные звуки развились в обладающую большой силой музыку. Лобные доли мозга любого фравашийского Отца целиком посвящены воспроизводству звуков, в частности слов и музыки. Они пользуются музыкой, чтобы посрамить соперника, успокоить больного ребенка и привлечь внимание незамужних женщин своего клана.
Фраваши и реальность воспринимают в музыкальном ключе или, вернее, «слышат» музыку везде и во всем. Для них каждый разум имеет свой ритм, свою тональность и свои определяющие темы, которые растут, варьируются и повторяются, как в сонате; в каждом разуме есть глубинные гармонии и дисгармонии, и фраваши всегда рады петь для тех душ, что готовы их слушать. Данло, само собой, ничего не смыслил в эволюции, но каким-то внутренним слухом знал, что музыка Старого Отца переворачивает ему все внутренности. Его затошнило, и он схватился за живот. Из живота тошнота поднялась в голову, и Данло забеспокоился, что получил о Небывалом Городе ложное, искаженное представление. Меся живот кулаком, он сказал:
– С тех пор как я очнулся, я все время думаю… о разных вещах. А больше всего о том, почему здесь никто не молится за души убитых животных.
– Да, верно, никто не молится.
– Потому что никто не знает, что надо молиться?
– Молиться за животных – это твоя правда, Данло.
– Ты хочешь сказать, что правда поминальной молитвы – не совсем правда?
– Ах-х, правда – ты уже почти готов к ней. – Старый Отец продолжал петь. – Разные люди, разные правды.
– Какая же правда может быть у сумасшедших, которые не хотят знать имен животных и молиться за них, чтобы помочь им перейти на ту сторону дня?
Голос Данло дрожал, он то и дело сглатывал, чтобы унять тошноту, и его внутренний мир понемногу рушился, как малка под тяжестью унтов. Он приготовился услышать нечто невообразимое, некую страшную новую правду, но даже представить себе не мог, какой она будет.
– Данло, мясо, которое ты ел в моем доме, – это не мясо животных.
– Что?
– Оно растет в питательном растворе, его клетки запрограммированы на деление, и…
– Что?
– Ах-х, это трудно объяснить.
Оба глаза Старого Отца теперь широко раскрылись и горели от удовольствия. Он наслаждался духовными муками Данло.
Фраваши не зря слывут «святыми садистами», ведь любимая их поговорка – «правда через боль». Старый Отец ничего так не любил, как причинять эту священную боль – боль, проистекающую от нового понимания.
– Мясо в Цивилизованных Мирах выращивается как кристаллы, слой за слоем, в чанах с соленой водой.
– Я не понимаю.
– Представь себе эту плавающую в воде плоть, огромные розовые глыбы мяса, которые все время растут. Ах-хо, это скорее растения, чем животная ткань. Все так: ни костей, ни нервов, ни связи с мозгом живого существа. Просто мясо. Ни одно животное не отдает из-за него свою жизнь.
От мысли, что он ел ненастоящее мясо, Данло затошнило еще пуще, он закашлялся и с трудом сдержал рвоту. В самом деле, как тут молиться за убитых животных, если мясо взято не у них? Да и есть ли в нем какая-то душа, какая-то жизнь? Он застонал, держась за живот. Возможно, его ум действительно связан старыми понятиями, возможно, он главерует, как сказал бы Старый Отец, и слишком ослеплен знакомым образом мыслей, чтобы видеть ясно. Но если так, как он может вообще что-то знать? Словно путник, заблудившийся в крутящейся белизне моратета, Данло искал что-то знакомое, какое-нибудь воспоминание, за которое мог бы уцепиться. Ему вспомнилось, что женшины его племени после родов варили и съедали свой послед.