Она мне сказала «нет». В то лето на нее притязал Сажин, а поскольку то был его год обзаведения семьей, она сказала ему «да». Она хотела сделать ему подарок, создать пару только с ним.
Мне же сказала, что я не гожусь, что я должен немедленно уйти. Проявить уважение к ней – оставить в покое.
То было трудное, некрасивое совокупление. Силами она лишь чуточку уступала мне. Очень не скоро я сумел ее одолеть. Ежесекундно она вонзала в меня когти и зубы, яростно била. Но справиться со мной не смогла.
Я был в ярости. Меня обуревали похоть и ревность. Я избил ее и изнасиловал, когда она перестала шевелиться.
Гнев ее был ужасен. Гнев ее не был похож ни на что. И он заставил меня понять, что же я наделал.
С того злосчастного дня я окутан позором. Почти сразу поползли слухи. Они сгущались вокруг меня; они свинцовой тяжестью ложились на мои крылья.
Приговор стаи был единодушным. Я не стал отрицать обвинения. Не скажу, что такая идея не приходила мне в голову. Просто глубокое отвращение к себе заставило от нее отказаться.
Я принял свою кару как должное.
Я понимал, что это правильное решение. Даже выказал достоинство, толику гордости, пройдя меж избранными исполнителями приговора. Но двигался я медленно, на меня давил тяжелейший балласт – это чтобы не сбежал, не улетел. Но все же я прошел без запинок, не задавая вопросов.
Нет, я все-таки остановился – когда увидел колья, которые пришпилят меня к спекшейся земле.
Последние двадцать футов меня тащили. К сухому ложу реки Призрак. И на каждом шагу я корчился, отбивался. Я молил о прощении, которого не был достоин. Дело происходило в миле от стойбища, но я уверен, что племя слышало каждый мой крик.
Распятый крестообразно, я лежал животом в пыли, и надо мной ползло солнце. Я дергал за веревки, пока не отнялись напрочь руки и ноги.
Палачи – пятеро с каждой стороны – держали мои огромные крылья. Как ни тщился, как ни бился, я не мог высвободить их, чтобы проломить ими черепа мучителей. Глядел вверх и видел пильщика, своего родича, красноперого Сан’джхуарра.
Пыль, песок, пекло. И гуляющий по руслу переменчивый ветер. Все это я запомнил на всю жизнь.
Как запомнил прикосновение металла. Необыкновенное чувство вторжения в свое тело, чудовищное ерзанье зубчатого лезвия. Многажды оно оросилось моей кровью, многажды было вынуто из раны и вытерто, чтобы обагриться вновь. Еще я помню, как терпел в полуобмороке, когда обнаженную плоть, рассеченные нервы обдувало горячим воздухом. Помню тихое и страшное потрескивание костей. Помню, как мои вопли перемежались рвотой, как рот мой очищался и я мог глотнуть воздуха, чтобы закричать вновь. Я почувствовал себя вдруг почти невесомым – и в следующий миг понял почему. Чужие руки подняли с земли мое крыло, обрезок кости нырнул обратно в рану, мелькнула ужасная мясная бахрома, а затем культи были покрыты целебной мазью и забинтованы чистой тканью, и Сан’джхуарр медленно ходил возле моей головы. И еще было предчувствие – нет, пугающее знание, – что все это обязательно повторится.
Я ни разу не усомнился в справедливости приговора. Не усомнился, даже когда сбежал, чтобы вновь найти путь в небо. Мне было стыдно вдвойне: как калеке и как преступнику, укравшему выбор и потерявшему уважение. Даже втройне – ведь я не смог вынести заслуженную кару.
Я не в силах жить без полета. На земле я просто мертвец.
Письмо Айзека я спрятал в кармане рваного плаща, даже не прочитав безжалостного – и жалкого – прощания. Испытывал ли я презрение к предавшему другу? Трудно сказать.
Трудно сказать, как бы я сам поступил на его месте.
Я вышел из комнаты, спустился по лестнице.
Через несколько улиц от дома, в Соленом репейнике, над восточной частью города возвышался пятнадцатиэтажный дом-башня. Парадная дверь была незаперта. Выход на плоскую крышу, где я уже побывал, тоже открыт.
Я добрался туда быстро. Правда, шел как во сне. Прохожие оглядывались на меня. Ведь я не надел капюшон. Мне было уже все равно.
Однако никто не попытался меня остановить, пока я добирался до верха гигантского здания. На двух лестничных площадках жильцы чуть приотворяли двери, и я с хлипкой лестницы видел глаза – лиц в темноте рассмотреть не мог. Однако и здесь меня не пробовали задержать.
И вот я на крыше. В ста пятидесяти футах от земли. В Нью-Кробюзоне хватает построек и повыше. Но здесь достаточно высоко, чтобы бетонно-каменно-кирпичный рельеф внизу казался морем, из которого торчит одинокая скала.
Я иду мимо россыпей щебенки, мимо кострищ, мимо брошенного бродягами и незаконными жильцами мусора. Сегодня на этой крыше никого, кроме меня.
Крышу окаймляет кирпичная стена пятифутовой высоты. Я опираюсь на нее и гляжу вниз.
Все, что вижу, я узнаю.
Вон там мерцает купол Оранжереи, мазок грязного света между двумя башнями-газгольдерами. Всего лишь в миле – сцепившиеся друг с другом Ребра, под ними карликами – железнодорожные пути и приземистые дома. Темные купы деревьев рассыпаны по городу. И везде кругом – огни. Всех мыслимых цветов и оттенков.
Я вижу реки. В шести минутах полета – Ржавчина. Я простираю к ней руки.
Ветер неистов. Воздух жив.
Я закрываю глаза.
Я могу с абсолютной четкостью вообразить свой полет. Вот я резко отталкиваюсь ногами; вот крылья загребают воздух и с легкостью отбрасывают его к востоку. Сильный рывок – и я подхвачен восходящим течением, оно взрыхляет оперение, крылья распластываются, я парю, плыву, скольжу по спирали над огромным городом. Сверху он выглядит совершенно иначе. Потайные садики восхитительны; кажется, будто темным кирпичам как-то удалось стряхнуть с себя грязь.
Каждое здание превращается в гнездо. Весь город перестает быть достойным уважения – его воздух загрязнен донельзя, его постройки разбросаны без всякого смысла, по чьей-то нелепой прихоти. Здания правительства и милиции обернулись помпезными термитниками. Мимо тусклых пятен трущоб хочется пролететь побыстрей, не мои это заботы – грязь, нищета, деградация, ютящиеся в тенях архитектурного ландшафта.
Я чувствую, как ветер раздвигает мои перья. Вызывающе налетает на меня.
Мне уже не быть калекой, прикованным к земле червем, бескрылой птицей.
Пришел конец пародии на существование. Надежда спасла меня.
Как хорошо удалось вообразить последний полет, стремительное и элегантное кружение в воздухе! Я будто наяву ощутил, как ветер, точно сбежавшая любовница, вернулся ко мне.
Бери меня, ветер!
Я опираюсь грудью на стену, гляжу не на громоздящиеся постройки, а выше, в небо.
Время оцепенело. Я не шевелюсь. Стоит мертвая тишина. Город и небо словно окоченели.
Я медленно расчесываю пальцами оперение. Раздвигаю, взъерошиваю, нагибаю до хруста перья. Открываю глаза. Пальцы успели сомкнуться, зажав жесткие стебельки и смазанные жиром волокна на щеках. Клюв крепко сжат – я не закричу.
Спустя несколько часов, глухой ночью я спускаюсь по мглистой лестнице и выхожу из дома.
По безлюдной улице грохочет одинокий экипаж, вскоре смолкает, и больше – ни звука. На другой стороне улицы – фонарь, бежевый свет льется из-под жестяного колпака.
Я вижу темный силуэт в световом конусе. Затененного капюшоном лица не разглядеть.
Тот, кто ждал меня, делает шаг в мою сторону. Медленно машет рукой. За долю секунды я успеваю вспомнить всех своих врагов. Но тут же понимаю, что этот человек машет клешней-ножницами.
Странно – я совсем не удивляюсь.
Джек-Полмолитвы снова и снова протягивает и сгибает в локте переделанную руку. Манит меня.
Зазывает в свой город.
Я иду на слабый свет. Когда приближаюсь к Джеку, он вздрагивает, разглядев меня. Опять же ничего удивительного – я вполне сознаю, как жутко выгляжу. Лицо – в крови из многих ранок, оставшихся от вырванных с кровью перьев. Обломки самых цепких стебельков напоминают щетину. Окруженные голой, грязной кожей глаза болезненно блестят. По вискам, затылку расползлись кровавые дорожки.
Ноги мои вновь стреножены лентами грязной и ветхой ткани – это чтобы укрыть чудовищную разницу между человечьими и птичьими конечностями. Граничившая с чешуйчатой кожей бахрома перьев удалена. Иду осторожно, потому что больно шагать – в паху я тоже выщипал все перья.
Я пытался сломать клюв – не вышло.