— Да не стану я тебе мстить.
Я переложил ножны с мечом в левую руку, что само по себе представляло угрожающий жест, после чего протянул ему руку. Тот пожал ее, быстро и сильно. Не улыбался.
Я говорил правду: смерти Кавалерра я не желал; Немочь не жаждала его крови.
Прежде, чем кол достиг вершины холма, Кавалерр был уже возле Врат. Тем не менее, этого человека я ненавидел. Ненависть эта бралась из памяти унижения: его взглядов, его жестов — в мгновении между издевкой и безразличием, в тот самый день, после сражения с Хрустальным Всадником, когда я умолял его дать мне убежище у Ерлтваховицича. Такими воспоминаниями можно мучить себя всю жизнь. Такое болит более всего, такое труднее всего забыть.
Мужчина поднял голову; заскрипела мачта-кол.
— Адриан.
Внезапно мне сделалось глубоко отвратительным это случайно выбранное имя, которое я посчитал собственным. И самым невыносимым в нем была та яркая механистичность присвоения.
— Поговорим, — сказал мученик; он уже переместился мимо меня, сплывая по склону. Меня тряхнуло ударом крыла ветра, что вздымал парус, искусственного ветра, привязанного к мачте, точно так же, как Луна привязана к Земле. Я медленно двинулся, несколько с боку, опережая кол, принимая во внимание его наклон и сам парус.
После этого отозвался уже я:
— О чем я могу спрашивать?
«Шшшш-шшшухх» — болтались его руки; «Ииуоуук-кль» — стонала древесина кола.
— Я — человек?
Тот почти рассмеялся.
— Можешь бросать монету до бесконечности.
— Это жестоко.
— Жестоко.
— Теперь я должен получить от тебя полное объяснение, это кульминационная точка сценария.
— Внешняя Сторона. Как ты думаешь, чем она является для меня?
Он говорил шепотом: с громадным усилием выдыхал слова. Ноги его были закреплены в метре над землей, поэтому его голос доходил до меня откуда-то из-за головы, с янтарного небосклона.
— То есть, если бы это не тут…
— Внешняя Сторона — это синдром пожирающей меня болезни.
— Иншаллах…
— Клянусь своим именем. Но мы бы не смогли говорить, если бы не Внешняя Сторона.
— Выходит, для тебя это не болезнь, но благословение.
— Вы низко себя оцениваете. Я вырос не только на зависти и ненависти, не только это скрывается в ваших мыслях.
— Наших? Наших?
— Я один и только один; я одинок и универсально чужд, — заколебался он. — Я не могу сказать, чего еще никто до меня не сказал; я не избавлю тебя от чувств словами.
— Выходит, я муляж, манекен.
— Выходит, ты Адриан.
— Отвечай!
— Существует ли Бог?
Кол выходил у него из спины, где-то возле левой лопатки, голова свисала свободно; я шел справа — когда оглядывался, то встречал его слепой, кровавый взгляд: он нависал надо мной. А над нами обоими склонялись парус, Сталин и небо.
— Выкинь этот меч. Я дам тебе новый, гораздо лучший.
— Нет.
Мы прошли мимо Врат, удаляясь теперь от реки.
— Черный Сантана, шепнул я.
— Длллааа-кк?
— Он мертв.
— Этто Ссаммурай его?…
— Он на самом деле не живет, ЭКГ[2] совершенно плоская. Мертвый мозг.
— Когда он умер?
— Еще до того, как ты с ним познакомился.
Я глянул под ноги.
— Я его не убивал, — медленно тянул тот. — Кто-то должен был добраться до его тела в реальном мире. Я же воспользовался его персонажем и личностью, перехватив их в момент смерти и продолжая его симулировать. В эту симуляцию я внедрился настолько, насколько это было необходимо: я должен был защищать тебя. И хотя никто не чувствует разницы, он сам не чувствует разницы. Теперь Сантана всего лишь манекен, притворяющийся игроком.
— Как он может не чувствовать разницы? Это…
— Тот Сантана, который выжил, ее не чувствует, в этом можешь быть уверен. Его жена, Арианна, удивляется исправлению его характера; если изменения и произошли, то на лучшее.
— Я поднял взгляд.
— Он не живет. Потому и не может погибнуть — я уже сам запутался в этих смертях, искусственных и реальных. Но он, конечно же, знал, что у меня в мыслях.
— Смерть в Иррехааре это, среди всего прочего, стирание персонажа и временная оторванность от системы. Реинкарнация доступна только игрокам — но их мозг должен функционировать, чтобы вновь быть ослепленным, хотя, фактически, это происходит автоматом. От этого алгоритма исключений нет, помни об этом.
Я рассмеялся.
— Ты как раз ответил на мой вопрос!
— Ошибаешься. Ведь сам ты уже не бессмертный; ты в любой момент можешь совершить харакири. Пожалуйста.
— Но ведь был. Я был тебе нужен. То, что я не знаю: зачем, совсем не меняет суть вещей.
— Сантана тоже был мне нужен, хотя тот был и человеком.
— Так может и я являюсь посмертной маской разума какого-нибудь несчастного, организм которого сыграл в ящик?
— У тебя есть меч.
Я коснулся его ладони.
— Ты хочешь, чтобы я убил себя.
Кол резко повернул; на двух десятках метров мы развернулись на сто восемьдесят градусов и направились назад, параллельно глубокой борозде, обозначавшей предыдущую трассу пахоты мученика.
— Но почему ты выжидал столько времени? Почему только теперь, ну почему, хотя бы, не в военном Конго Самурая? На кой ляд тебе вообще был нужен Сантана?
Как и всякая сивилла, прямо он не ответил.
— Берегись Самурая. Вслушивайся в его слова. Правды не существует.
— Что ты имеешь в виду?
— Вслушивайся в его слова; помни, что я в состоянии решить любую разрешимую проблему, если только мне не придется этого решения выдумывать. Nihil novi — Ничего нового. Он, хотя и столь могущественный, что ограничивает и меня самого — ведь он тоже ограничен. Окончательно.
— Один простой ответ, всего один.
— Простые ответы приводят к лености разума.
— Да, знаю, в твоей памяти имеются все записанные людьми афоризмы.
— И в твоей тоже.
— Именно. Вот только я не уверен, что это действительно моя память.
— Теперь уже твоя.
— Я все хочу спросить тебя, сколько будет два плюс два.
— Слушая, я согласился с его идеей, потому что не являюсь HAL-ом[3]. Но вот он, именно потому, что, в свою очередь, является человеком, представлял наиболее шаткий элемент всего предприятия, — неожиданно мученик начал говорить быстро, поспешно, как будто опасался, будто что-то ему помешает, и он не успеет передать всех своих мыслей. — Я должен был тебя похитить, Сантана должен был тебя похитить. И, возможно, ты не стал идеалом, но не стал и вторым Самураем, а Самурай, мне это известно, ради себя жертвовать бы не стал. Поэтому я пошел на компромисс. Никакой селекции. И, хотя Ерлтваховицич договорился с ним и пытался сделать из тебя ангела мести, ты все так же свободен; у тебя имеется возможность сделать любой выбор. Ты не марионетка, никто тобой уже не может управлять. Риск громадный, ведь ты можешь сформироваться в какого-нибудь вампира, но не такого ужасного, как если бы тебя сознательно формировал Самурай. Мое решение не было актом веры в человечество, человека вообще — я высчитал его, как и любое другое. Но ведь теория вероятности — это наука о неуверенности: случаются ведь и события с однопроцентной вероятностью. Ты говоришь о самоубийстве. А ведь это я усомнился в законе существования: хотя по сути своей полностью никогда не умру.
— Ничего из этого не понимаю.
— Поймешь. Я надеюсь на это.
— Раз Сантана был моим стражем, тогда почему он меня бросил, зачем устроил на меня охоту?
— Потому что мне не хотелось, чтобы ты сделался вторым Сантаной. Или же его противоположностью. Мне не хотелось и того, чтобы в тебе развился комплекс вины, за какие это поступки ты желаешь каяться? Почему ты должен страдать?
— Совсем ничего не понимаю.
— Адриан. Ты сделаешь это. Я знаю, что сделаешь.
— Что? Что сделаю?
— Адриан…
Мы давно уже прошли холм, на котором я попрощался с Кавалерром. Удалились мы и от линии пахоты кола; в канавке под жирной землей что-то шевелилось. За собой мы оставили и треугольную шпалеру рахитичных шлаковых деревец, более черных, чем чернота тела Назгула; теперь мы спускались в низину. На горизонте маячили какие-то мягко-пепельные остроконечные и костистые образования, расцарапывающие густой мед неба геометрически совершенными когтями. Стали зашел, взошли Хонда и British Airways. В воздухе запахло весной.
Мои мысли замкнуло в петлю; слишком большое переполнение памяти.
Агонизирующее придыхание мученика, синхронизированное в моих ушах до слышимого, хотя и не замечаемого шума фона, неожиданно совсем ослабело.
— Чем ты был… — прошептал он, — я… — Его уста онемели. — Ты станешь тем, чем я быть не мог, — успел он еще написать в воздухе.