Наташа покорно поползла по его огромному детскому животу. Со связанными за спиной руками это было непросто, но мальчик грубо подтолкнул её, и она кубарем покатилась по его груди. Как и все дети, рождённые во вторник, управляемый богом войны Марсом, Ваня обладал довольно покатой грудью.
Какой-то мелкий бесёнок, вселившийся в мальчика, уже начал внутри него вопрошать: «А что, если я откушу ей… голову? Ведь она такая маленькая! Значит и крови будет немного! А чтобы мама не обнаружила на постельном белье даже капельки, её кровь можно и проглотить. В общем, даже и с головой!», но тут в его кровать вступили немецкие войска.
— Женщины в селе есть? — грозно спросили оккупанты.
— Как не быть! — бойко ответил Ваня, самоудивляясь собственной подлой храбрости.
— Подавай нам её сюда! — потребовали потомки фашистов.
— Ну, иди, сука! — подтолкнул мальчик свою тётушку. — Радуйся, дрянь, ты им интересна!
Наташа умоляющим взглядом посмотрела ему прямо в глаза, но племянник был непреклонен.
«Господи, как же всё это странно!» — внутренне воскликнула девушка и пала к ногам близстоящего гедеэровца. Тот уже занёс было ногу в блестящем оранжевом сапоге, чтобы ударить её между ног, но в последний момент послышался голос командира:
— Ницше, не сметь! Ты забыл, для чего мы здесь, на этой неприветливой северной злой земле? Членом, только членом! Никаких сапог!
— Извините, товарищ Обер! — стушевался вихрастый Ницше, — Я думал, она враг.
— Так об том и речь! Привяжите её вон к тому дубу! — велел командир и указал на ножку Ваниной кровати.
Гедеэровцы стали послушно подталкивать Наташу к дубу, то и дело тыкая штыками в её белоснежные ягодицы.
— Да не так, чтоб вас! — снова закричал командир, возмущённый способом привязывания Наташи. — За руки привязывайте! А ноги… ноги ей разведите пошире и зафиксируйте получше, чтоб не дёргалась. Вырываться-то она будет активно, рефлексы там, все дела, — разъяснял он солдатам суть, — Да чтоб вас! Кровь и железо! Выше! Выше ноги ей задерите! Мало шире — надо выше! Шире и выше! Чтобы у неё писька чуть не наизнанку выворачивалась! Во-от, та-ак, хорош!
Абсолютно голая, с широко раздвинутыми и задранными кверху ногами, Наташа беспомощно покачивалась под бордовым вековым дубом в безысходной задумчивости. Она пробовала считать звёзды, чтобы заснуть и перенести весь этот предстоящий ей ужас как бы не наяву, но звёзды в эту ясную ночь, казалось, были заодно с оккупантами и постоянно меняли своё положение. Так что, подсчитать их — было делом заведомо безнадёжным.
Когда все до единого гедеэровцы по паре-тройке раз насладились Наташиной глубиной, их командир повернулся к Ване, до этой минуты, затаив дыхание, наблюдавшим со сладко противным самому себе интересом за изнасилованием собственной тёти, и участливо спросил: «Ну, а что бы ты хотел с ней сделать, малыш?»
Мальчик подошёл к Наташе поближе. Её расхристанная, влажная, лоснящаяся от секрета тёмно-розовая вагина с вытекающими из неё соплями любви раскачивалась прямо перед его любопытным носом. Ваня протянул к ней руку, надавил на скользкий разбухший клитор, широко развёл малые губы и заглянул в дырочку…
Видно было плохо. Мешала вытекающая из тёти Наташи германская сперма. Из глаз девушки катились слёзы раскаяния.
— Я… Я раскаиваюсь — еле слышно прошептала она.
— В чём? В чём ты раскаиваешься, шлюха? — спросил пластмассовый сержантик.
— Я раскаиваюсь в том… в том, что я — женщина! — выдохнула она.
— Вот. — сказал Обер, протягивая Ване планшетку, — Это нужно засунуть туда. — и похлопал Наташу по письке.
— А что это, дядя фашист? — спросил мальчик.
— Я не фашист, я — потомок Фашиста! А это, — и он снова потряс в воздухе планшеткой, — это Книга Судеб, малыш!
Под ясным небом повисла неловкая пауза.
— Ладно, малыш, не будем тебя смущать. Да нам уже и пора. Задержались мы здесь. А ведь нам же ещё завоёвывать твою Родину!
— Да как же я засуну это туда? — вскричал возмущённый Ваня.
— Если ни в ту, ни в другую дырку влазить не будет, сделай между ними разрез! — посоветовал ему на ухо Ницше, и все они побежали дальше завоёвывать Марьину Рощу.
Обер уже начал засыпать в коляске своего командирского мотоцикла, когда до него наконец дозвонился Пиночет.
— Меня интересуют ваши успехи! — прозвучало в фиолетовой трубке вместо приветствия.
— М-м-м-м-ой! — подпрыгнул на кочке Обер.
— Что «ой»? Так вы её сделали? Отвечайте!
— Да, товарищ фельдмаршал, но…
— Что «но»?
— Она… ну, в общем, она не совсем кукла.
— Конкретней!
— Мы… Гм, кажется, мы выебли человека! — выпалил Обер. В трубке послышался скрип обескураженной мысли на том конце провода.
— Гм-гм… Не преувеличивайте! — нашёлся наконец Пиночет.
В конце концов дом Мишутки категорически разбомбило. А поскольку Тяпину конуру оккупанты сравняли с землёй в первый же день войны, на сей раз горе-сожители натурально и окончательно остались без крова. Эвакуация же, как вы знаете из сорок второй главы, была так же успешно отменена, и конца-краю страданиям плюшевых праведников в обозримом будущем не предвиделось.
Первую ночь безрадостной новой жизни обезьянка и медвежонок провели в уцелевшем крыле здания Андрюшиного детского сада, но наутро разбомбило и его. Тогда они перебрались в полуразвалившееся здание Института Личной Ответственности. Там им удалось прожить относительно счастливо целых двое суток, и оное счастье было, хоть и относительным, но достаточно полноценным. Перед их последним соитием в Институте Ответственности Мишутка, по всей видимости, из-за нервного перенапряжения, растрогался до такой степени, что назвал Тяпу своей девочкой. Она же столь обаятельно мурлыкнула ему в ответ обезьяной, что у него мгновенно наступила эрекция. Однако в полдень третьего дня Институт Ответственности постигла та же участь, что предыдущие их пристанища. Мишуткой с его предрасположенностью к мистицизму немедленно овладело предположение, будто это сам Господь Бог кладёт им гедеэровские авиабомбы след в след.
— Да-а, — сказал он как-то практически вслух, — возможно, что это хорошо и не кончится…
— Глупый ты! Ты просто устал. — дежурно предположила Тяпа, чтобы успокоить саму себя, и почти обаятельно улыбнулась.
— Однако, как многие и впрямь полагают, всё, что имеет начало, имеет и свой конец. На исходе второй недели войны их мытарства закончились, и сожители обрели наконец долгожданный покой на городской свалке.
Однажды днём, когда они сладко нежились в куче бумажного мусора, Тяпа, излишне зевнув, разразилась сентенцией:
— Знаешь, милый, — начала она как бы издалека, — у меня есть для тебя нечто посередине…
— Чё? — присвистнул Мишутка в меру своих представлений о том, как следует ломать дурочку.
— Вачё, милый! — парировала обезьянка. — Я говорю, есть у меня нечто среднее между предположением и глубоким интуитивным знанием. То есть, это можно назвать и догадкой, а можно и гениальной догадкой, то есть, истиной!
— Ну?
— Не нукай, милый, не запряг! Просто я бы хотела информировать тебе о том, что я думаю.
— Ну что же, проинформируй. — согласился Мишутка и зашуршал рваными промасленными картонками, устраиваясь поудобней.
— Видишь ли, я не то, чтоб прямо увидела такой сон, нет, этот ворох галлюцинаций, сознанья поток и прочая потусторонняя всячина — всё, всё это роится в моём резервуаре, чтоб не соврать, с рождения самого и…
— Чегой-то это ты, мать, так мудрёно выражаться вдруг стала? — перебил Тяпу медвежонок.
— Знать, время пришло. — тихо и неожиданно медленно ответила она, выдержав короткую паузу.
— Для чего время пришло? — снова прикинулся дурнем её невольный сожитель.
— Время… говорить правду.
Мишутка приподнялся на локтях и кивнул снизу вверх, выражая, таким образом, внимательное ожидание.
— Ты, конечно, слышал, — начала Тяпа, — что когда-то вместо этого гадостного мирка, именуемого суровой реальностью, повсюду был Рай.
— Ну?
— Господи, да что ж ты нукаешь-то всё время? Разве ты не понял, что это меня раздражает?
— Да понял я, понял. Ну?
— Так вот, мир некогда был совсем другим. Совсем-совсем другим, понимаешь?
Мишутка хотел было снова понимающе нукнуть, но в последний момент Господь надоумил его заменить этот «нук» на кивок. (Поскольку он был всесилен, то мог даже это, а не только кидаться бомбами в оных плюшевых горемык.)
— Вот, — продолжала Тяпа, — и главным отличием Рая от Мира было то, что там всё всем всегда было можно. Совсем всё, совсем всем! И никому там ни от чего не становилось никогда больно. И смерть там хотя и была, но совсем иная, чем теперь. Просто… одни предпочитали Жизнь, а другие — Смерть, но всё это было делом вкуса на уровне наших споров о том, с какой стороны разбивать яйцо.