— Вдибадие, — провозгласил голос из громкоговорителя, глухой и гнусавый. — Вдибадие. Босадка сейчас дачидаедся. Босадка в бодядке бобадальоино, боочедедно.
Офицеры взывали и умоляли, занимая посты на фоне качавшегося корабля. Тристрам поманил капрала Хаскелла. Богохульствуя и торжествуя, они выстроили свой взвод под правильным углом к борту судна. Мистер Доллимор, очнувшись от мечтаний о далекой Англии и чести, считал вслух и на пальцах. Шесть взводов первого батальона поднялись на борт первыми; у одного солдата к всеобщей радости упало за борт ружье; неуклюжий полуидиот споткнулся, чуть не повалив людей впереди, точно карточную колоду. Но в целом посадка прошла гладко. Второй батальон, взвод № 1 начинал подниматься. Тристрам видел своих людей на войсковой палубе с крючками для гамаков (гамаки позже натянут, поставят обеденные столы; свистел холодный ветер, но переборки запотели).
— Не спите в них, педеры, — сказал Тэлбот про гамаки. — Спите на полу, вот и все.
Тристрам отправился искать свое место.
— В одном могу поклясться, — сказал сержант Лайтбоди, сбрасывая свою поклажу, — что они заколотят все люки. Или как там это у моряков называется. Вот увидите. На палубу нас не выпустят. Крысы в ловушке, Богом клянусь или Догом. — Он лег, как бы в высшей степени удовлетворенный, на узкую нижнюю койку. Из заднего кармана древней военной формы вытащил истрепанный томик. — Рабле. — сказал он. — Знаете такого старого писателя? «Je m’en vais chercher un grand peut-être». Вот что он сказал на смертном одре. «Иду искать великое „быть-может“». И я тоже. Мы все. «Опустите занавес, фарс окончен». Это тоже он сказал.
— По-французски, да?
— По-французски. Один из мертвых языков.
Тристрам, вздыхая, взгромоздился на верхнюю койку. Другие сержанты — покрепче, а может быть, поглупее — уже начали играть в карты; одна компания даже заспорила из-за якобы неправильной сдачи.
— Vogue la galère![59] — воскликнул голос сержанта Лайтбоди. Судно не сразу послушалось, но примерно через полчаса послышался металлический грохот отплытия, вскоре равномерно запульсировал двигатель, точно шестидесятичетырехфутовый регистр органа. Как и предвещал сержант Лайтбоди, на палубу никого не пускали.
— Когда кормежка, сержант?
— Кормежки сегодня не будет, — терпеливо сказал Тристрам. — Помните, вы паек получили.
Но вам надо кого-нибудь в камбуз послать за какао.
— Я съел, — сказал Хауэлл. — Я паек съел, когда ждали посадки на борт. Назову это чертовским обманом. Я чертовски голодный, чертовски задолбанный, послан ко всем чертям, чтоб меня, черт возьми, подстрелили.
— Мы посланы сражаться с врагом, — сказал Тристрам. — У всех будет шанс получить пулю, не бойтесь. — Большую долю подпольного утра он потратил на чистку своего пистолета, довольно красиво изготовленного оружия, которым, думая отслужить свой срок мирным инструктором, никогда не мечтал воспользоваться. Он воображал изумленное выражение упавшего, насмерть сраженного этим оружием; воображал лицо, вмиг превратившееся в мешанину сливового джема, где стираются изумленные черты и любые другие эмоции; воображал собственное лицо со вставными зубами, контактными линзами и всем прочим, вмиг превратившееся в лицо мужчины, выполняющего мужской акт убийства другого мужчины. Закрыл глаза, чувствуя пальцем курок пистолета, мысленно его легонько нажал; изумленное лицо перед ним было лицом Дерека; единственный резкий щелчок превратил Дерека в пудинг с вареньем, размазанный на стильном пиджаке. Тристрам, открыв глаза, сразу сообразил, как он должен выглядеть перед своими солдатами, — преисполненный ярости, с прищуренными глазами, с ухмылкой киллера, образец для них всех.
Но люди суетились, капризничали, скучали, склонялись к мечтательности, не были настроены грезить о крови. Сидели, уткнув подбородок в ладони, уткнув локти в колени, со стеклянными от видений глазами. Передавали по кругу фото, кто-то наигрывал на самом меланхоличном инструменте — губной гармошке. Пели:
Мы вернемся домой,
Мы вернемся, вернемся домой,
Это будет когда-нибудь скоро,
В холода или в зной,
По весне иль зимой…
Тристрам, прислонясь спиной к койке, задумавшись, ощутил дрожь, пронзившую его от этой грустной песенки. Казалось, он вдруг перенесся во время и место, где никогда раньше не был, в мир за пределами книг и фильмов, несказанно древний. Китченер, «хана!», Боттомли, большие потери, «арчи»[60], цеппелины, — слова, благоуханные, мучительно памятные, мелодией звенели сквозь песню.
А ты стой, стой и жди у ворот,
Покуда мой корабль не придет,
С тобой вместе мы будем всегда,
Больше я не уйду никогда…
Он лежал, прикованный к месту, тяжело дыша. Это вовсе не то, что старые писатели-фантасты называли «переносом во времени»: это действительно фильм, действительно рассказ, и все они в него попали. Все это выдумано, все они — персонажи чьей-то выдумки.
Он придет,
Мы придем,
И я снова вернусь домой.
Он спрыгнул с койки. Встряхнул сержанта Лайтбоди. Задыхаясь, сказал:
— Мы должны отсюда выбраться. Тут что-то не то, что-то дьявольское.
— Именно это я вам все время стараюсь втолковать, — спокойно сказал сержант Лайтбоди. — Только сделать мы с этим ничего не можем.
— Ох, заткнитесь вы ради Христа, — взмолился сержант, пытавшийся — в море все время едино — поспать.
— Вы не понимаете, — настойчиво сказал Тристрам, по-прежнему дрожа. — Это дьявольщина, потому что никому не нужно. Если нас хотят убить, почему попросту здесь и сейчас не прикончат? На Б6 почему не убили? Но они не хотят. Хотят, чтобы мы прошли через иллюзию…
— Через иллюзию выбора, — сказал сержант Лайтбоди. — Сейчас я склонен согласиться с вами. По-моему, иллюзия будет весьма продолжительной. Надеюсь, не чересчур продолжительной.
— Но зачем, зачем?
— Может быть, наше правительство верит, будто у каждого есть иллюзия свободы воли.
— Думаете, корабль правда движется? — Тристрам прислушался. Органные регистры судовых двигателей работали, успокаивая теплой припаркой желудок, но было невозможно сказать, то ли…
— Не знаю. Меня это не волнует.
Вошел сержант из судовой канцелярии, сердитый молодой человек с лошадиными зубами, с шеей из перекрученных канатов. На нем была фуражка и повязка на рукаве с буквами «СС»[61].
— Что там наверху происходит? — спросил Тристрам.
— Откуда мне знать? Я сыт по горло, черт побери, разбираясь вот с этим со всем. — Он полез в задний карман. — Должен ведь быть почтовый капрал, — сказал он, шурша письмами. Письмами? — У меня хватит дел на все это короткое путешествие. СЦ[62]. Солдаты — настоящие сволочи. Вот, — сказал он, бросая связку на стол посреди карточной игры. — Катись, Смерть, отправимся к ангелам.
— Где вы их взяли? — удивленно нахмурился сержант Лайтбоди.
— В судовой канцелярии. Там признались, их сбросили с вертолета.
Началась свалка. Один игрок заскулил:
— А мне только хорошая карта пришла.
Одно ему, одно Тристраму. Первое, самое первое, буквально, абсолютно, черт возьми, первое с момента вербовки. Что это — зловещий эпизод фильма? Почерк знакомый, и сердце его заплясало. Он лег на койку, очень ослабев, дрожа, разорвал конверт заплетавшимися пальцами. Да, да, да, да. От нее, она, его любимая, — сандал и камфорное дерево. «Милый, милый Тристрам, безумный мир изменился, столько странных вещей после несчастливого расставания, не могу здесь сказать ничего, только тоскую по тебе, и люблю тебя, и томлюсь по тебе…» Перечитал четырежды, потом как бы потерял сознание. Очнувшись, обнаружил, что по-прежнему стискивает письмо. «Ежедневно молюсь, чтобы море тебя мне вернуло. Люблю тебя, если когда-нибудь сделала больно, прости. Возвращайся к своей…» Да, да, да, да. Он будет жить. Будет. Они его не достанут. Он, дрожа, соскочил с койки на палубу, сжимая письмо, как недельную получку. Потом, не стыдясь, пал на колени, закрыл глаза, сложил руки. Сержант Лайтбоди глазел, открыв рот. Один игрок сказал:
— Педеру с командиром надо словцом перемолвиться, — и принялся быстро и ловко делать ставки.
Еще три дня во чреве судна, при постоянном электрическом свете, под стук двигателей, между запотевшими переборками, под гул вентиляторов. Крутые вареные яйца на завтрак, ломти хлеба с тушенкой на ленч, кекс к чаю, какао и сыр на ужин, запор (новое занятие на целый день) на солдатские головы. А потом, в один сонный полдень после ленча раздались крики сверху, крики с противоположной стороны, очень отдаленные, позже тяжелый скрежет раскручивающейся мили якорной цепи, голос судового батальонного старшины из радиоаппаратуры «Танной»: