— Что ты, тогда ей бы сразу конец. Скорее легкое — видишь, пена розовая. Пуля не разрывная, живой останется, вон какая упрямая.
— Если бы не двигалась и крови не теряла…
— Потому и останется. Ты представь: холодная осенняя, считай, почти зимняя ночь, и еще ей полчаса нас дожидаться. А ведь она, факт, о братьях не знает. Ладно, перетяни ее покрепче и неси к нашим, раз ты такой сильный, а я сбегаю, посмотрю, может быть, там есть кто еще живой… в овраге.
В последнем усилии Танеида разлепляет веки, видит над собою — как бы через щель в двойной тьме — удлиненные, как лист ивы, глаза, подернутые влагой. И с испугом и восторгом догадывается, что на нее смотрят через прорезь в круглом капюшоне, закрывающем голову.
…Маленькая комната — вся голубая, и голубые плоские лампы в низком потолке. Танеида чуть стонет, пытаясь приподняться. Атта плотно обхватывает ей плечи сзади, сажает в кровати.
— Ну чего взбулгачилась, пить хочешь или сон дурной опять снился?
Атта — медсестра: ясноглазая, крепенькая, уютная и поперек себя шире. Как игрушечный медвежонок: ее и дразнят «Атта Тролль», по имени персонажа Генриха Гейне.
— Здесь потолок низкий, неправильный.
— Это у тебя в голове неправильно. Контузия мозгов и ретроградная амнезия. Вообще-то ты везучая, Катринка. Доктор еще все удивлялся: как тебе скверно — мигом отключаешься. Есть-пить понимаешь, по именам нас всех зовешь, а боли не помнишь. Тебе ведь пять пластических операций сделали, не считая перевязок.
— Пластических? Зачем?
— Боже ж мой! Ты ведь вся обожженная. Шрамы тоже — старые, пулевой над грудью, от ланцета на спине. И новые, эти помельче. Первых мы и не трогали, недосуг было. Туберкулез в верхушке левого легкого, но это, считай, обошлось. Главное — волосы тебе что ни день частым гребнем чешу, а там и мысли причешутся.
Она становится на постель тугим коленом — знакомая и в то же время чужая, не ее поза — и вдруг, мгновенно, соединяются разомкнутые времена, Танеиду относит к давним годам и далеким берегам, и память о них стоит в горле комком.
— Атта, я помню. Я правда все помню.
* * *
…Потолок шатром сходится в необозримой вышине, и там, под стрехой и на стропилах, висят пучки трав. Густой теплый запах лета идет оттуда волной, раскачивает ее широченную кровать, зачем-то повернутую к стене не боком, а изголовьем; и сладко дремать, и терять, и снова находить себя. От окна с опущенными шторами из реек радужные полосы по стенам. И пахнет чем-то нестерпимо вкусным, перебивая запах лекарств и мокрой шерсти.
Тетушка Глакия ловко лезет по стремянке под самый верх, шевелит свои веники, иногда обрывает с них веточку или листик. Она вся в сером, короткие волосы под платочком тоже серы — юркий мышонок с бойкими глазками.
— Ну чего ты, дева, на меня смотришь, как на икону? А ты вот улыбнись. Живая осталась, красивая. Ой, не ворохайся, болесть свою разбередишь. Сейчас-то ничего, а сразу как приехала, бредила так, что ото всех стен звенело.
— А чем была больна?
— Гонконгским гриппом по причине огнестрельного легочного ранения, — тетушка звонко фыркает. — Еще спасибо, тебе швы уже наложили и рубцеваться начало, а все равно я кучу кровавых бинтов в плите сожгла. Стирать боязно было.
— А и заразная ты оказалась — все врачи были в темных масках, что тебя ночью привезли, — невинно добавляет она. — Ну, обошлось, не видал никто. А что до прочего, здесь привыкли, что я вечно какую-нибудь живность выхаживаю. Нищий ногу вывихнул — тоже здесь отлеживался. У кошки трудные роды были. Восемь котяток, и все живые, всех к делу пристроили. Теперь щенок лапу поранил, правую переднюю. Сейчас я вам обоим супчику налью. Того, Того, кушать!
Груда бурой шерсти в дальнем углу встряхнулась и оборотилась полуторагодовалым кобелем северолэнской «волчьей» породы: тупомордым, короткоухим, с глазами в черных обводах. Прихрамывал он уже несильно. Тетушка налила ему в мисищу на полу, миску поменьше поставила на грудь девушке — посадила ее, взбив подушки — и став коленкой на низкую кровать, стала кормить с ложечки.
— Чуешь, какое от пола тепло идет? Внизу ой какой важный человек обретается, в ноябре, еще до снега, печи топит.
— А кто?
— Скажу — не забоишься?
Танеида, наконец-то улыбнувшись, мотает головой.
— Сам градоначальник эркский, высокий господин Лассель. Я у него главной кухаркой.
— Да ну. Вот уж точно — нет места темнее, чем под светильником.
— Не в нем одном дело. С твоими врачами тоже никто не захочет ссориться без нужды. А вообще сюда, ко мне, не захаживают, а вниз тебе ходить не потребуется, не то что собаке. Плита здесь, вода тоже, и ватерклозет имеется. Так что…
И тетушка Глакия без обиняков разъяснила, что они обе будут делать на голову высокому господину Ласселю.
Став в кровати, где спали они обе, на колени, Танеида рассматривала картинку на синей эмали, повешенную в изголовье: томный розовато-белый Христос, склонив голову и смежив глаза, возлежит на цветущем древе любви, как бы сам в него превращаясь. Ни следов от гвоздей, ни крови.
— Вот это распятие. Сколько их перевидала, а такое чудное — впервые.
— Ты католичка?
— Вроде бы так. Крестили в миссии.
— Это мне мой святой отец подарил. Тебе, говорит, непочетница, только такой Бог и простит, что людей и скотов равно жалкуешь.
Чердак, помимо лестницы, ведущей к домашним службам, имел особый выход в маленький парк за домом, и окрепшая Танеида, укутавшись в старое тряпье тетушки Глакии, спускалась вниз за компанию с Того. Пес охранял ее бдительно, как свою самую любимую кость (с весьма, однако, жалким количеством мяса). Позже осмеливалась и на вылазки: тетушка, вооружившись корзиной, прихватывала новоявленную родственницу с собой на рынок. Мало кто обращал внимание на двух «мирских монашек» — бегинок, накрытых темными платками.
В городе кончалась осень: звонкий холодный ветер царапал по земле бурыми листьями, скрюченными от старости. Дома и деревья стояли нагие и беззащитные. Зато улицы ощетинились людьми. Как никогда, много стало полиции. Прибывали наемники из Северного Лэна. Кэлангами прозвали их южане в одной из минувших средневековых битв, то есть не-лэнцами, выродками: за фанатизм в вере и самодовлеющую жестокость в бою. Имя это прижилось и распространилось по всему Динану, когда Эйтельред сделал их опорой своей диктатуры.
— Знаешь, в чем дело? — сказала как-то ей тетушка. — В красных плащах. А это, если иначе сказать, самые что ни на есть военные спецы из Эдинской Академии и их приданные части. Они идут сюда из гор и лесов и уже скоро станут под городом. Ведет их Марэм Гальден, который приехал аж из самой Британии, а Лон Эгр, по слухам, в скорой скорости высадится в Гэдойне и тоже к нему приткнется. Вот здесь и побесились все эти…
Оба этих имени Танеида помнила, но смутно, как детскую сказку. Даже со своим Картли в откровенные разговоры не вдавалась. Подумаешь, в детстве колыбель твою качали…
Их вылазки приносили теперь мало. Чаще всего тетушка покупала мешочек крупы и варила вместе с особыми травками, чтобы дух казался вроде мясного.
— Время такое, дева. И провизия у людей есть пока, да в предвиденье плохих времен уже сейчас задницей на закромах сидят. У самого градоначальника и то ничего не утянешь: продукты на кухню выдают по записи. Вот доиграется, что самому будут подавать жареный лопух на фарфоровой тарелочке!
Но и смеялась она уже не так заразительно. Наконец, набралась духу и сказала Танеиде:
— Вот что. Ты не думай, что мне с тобой плохо, осаду бы выдержали как-нибудь. Только если хочешь к своим, уходить надо не сегодня-завтра, слово мне такое сказали. Пока из города еще легко выйти, а войти нельзя: но когда красные всадники подтянутся, все станет наоборот. Как бы тогда кэланги эти не вспомнили о тебе снова.
Кто бы ни ворожил ей в последующую ночь: то ли тетушка, то ли те, что в масках, то ли просто темно было, — но через рубеж Танеида перешла, будто и не было ее, этой границы.
В ставке людей Гальдена на нее смотрели очень даже искоса, однако с вежливой улыбкой препроводили к офицеру, который знал и ее, и Картли. Бывший студент, Рони Ди, курчавый и смешливый, в картинно потертой и засаленной замшевой куртке обрадовался, что она жива, но тут же вздохнул:
— Ну куда тебя деть, такую доходягу? Нам здесь военные нужны. Разве что, знаешь, просят у меня молодых, что обучены хорошим манерам, для особых заданий. Учить будут месяца два-три, за это время хоть отъешься, а потом… «Потома» ни у кого из наших нет. Война!
Разведшкола показалась ей, вопреки былым представлениям, внушенным Картли, учреждением довольно-таки нудным. Никакой романтики, одна зубрежка и физические упражнения, что выматывали тело и душу. Большинство дисциплин вели «новые военные» Марэма, даже в помещении не снимавшие даже своих знаменитых плащей, по которым были названы: короткие, чтобы не мешали садиться в седло, они защищали от дождя и снега и в темноте маскировали лучше, чем черная одежда. Капюшонов на них не было никаких, ни с прорезями, ни без.