Они не приехали вечером и не приехали ночью. Я долго еще сидел у окна, а после, не раздеваясь, лег и заснул, как мне казалось, на час или того меньше. Проснувшись от шума и суеты за окном, я не мог понять, почему сквозь шторы бьет солнце и не снятся ли мне лязганье автомобильных дверец и возбужденные голоса.
Заставляя себя преодолевать сонную апатию, я вслушивался. Самым громким и раздраженным был голос Димы, иногда ему тихо отвечала Наталия, и все время в их разговор, точнее, в их спор, вклинивались короткие и деловитые, но не без ноток нервозности, реплики Димитрия, относящиеся не то к погрузке, не то к разгрузке машины.
— Не понимаю тебя, не понимаю, что ты хочешь нам доказать, — настойчиво и растерянно сразу, говорил Дима, — ты же знаешь сама, это бесполезно!
— Почти знаю… почти бесполезно… — Ее голос звучал напряженно и ровно, и я уловил в нем вчерашние интонации не зависимого ни от чего покоя, которые, главным образом, и выводили из себя Диму.
Дальнейшие их пререкания заглушил рокот мотора. Когда он стал громче и начал перемещаться, я осознал наконец, что они уезжают. Подбежав к окну, я успел увидеть автомобиль в конце улицы и медленно оседающую завесу пыли.
Я отказывался верить глазам. Как же это?.. Не может быть…
Остатки сонливости стряхнулись сами собой, и, начиная уже понимать непреложную реальность происходящего, я выбежал на крыльцо — от калитки навстречу мне шла Наталия. Лицо ее было усталым и бледным, но ноги ступали по песчаной дорожке легко, и походка сохранила упругость.
— Вот видишь, я не уехала, — сказала она просто, — мне надоела жизнь на колесах. Я устала, очень устала.
Меня оглушила стремительность событий последней минуты, мгновенный переход от сна к реальности и от полного отчаяния к неожиданной, еще не вполне осознанной радости, и, боясь говорить что-нибудь, чтобы не спугнуть счастливое наваждение, я пытался согреть в ладонях ее руки, почти безразличные от крайней усталости и, несмотря на усталость и безразличие, все же ласковые.
— Все хорошо, — слабо улыбнулась она, и губы ее чуть заметно вздрагивали, — только мне нужно выспаться.
Уже поднявшись по лестнице к мезонину, она помахала рукой:
— Тебе мальчики передавали привет. Они к тебе заглянули, но будить не решились… Я им сказала, что они поступили мудро.
Следующие несколько дней были для нас безоблачными. Юлий дважды уезжал по делам, а остальное время сидел взаперти и работал, никто нас не беспокоил, и мы совершенно забыли, что на свете бывают заботы и огорчения.
Наталия была весела и со мной неизменно ласкова. Мы много бродили по степи и вдоль берега, иногда добираясь до еле видных из города изъеденных временем плоскогорий и до меловых прибрежных утесов, лазали там по скалам, забирались в пещеры и радовались каждому цветку и каждой травинке.
Однажды мы сидели на ступеньках у сфинкса, слегка разморившись от солнца, и смотрели, как в редкой траве шныряло несколько кошек, ухитряясь на что-то охотиться.
Ветер тонко жужжал в щелях постамента, его пение прерывалось, словно кто-то пытался играть на свирели и у него не хватало дыхания. Короткий звук… длинный… еще два длинных и снова короткий…
— Я уже научилась знать, что ты думаешь… — она водила задумчиво пальцем по шершавому известняку, — будто нам подают сигналы и просят ответить… а нам не понять.
Ветер ослабел, стало жарко, и пение стихло. Серая ящерка незаметно скользнула на камень и грелась на солнце, часто дыша и глядя на нас крохотными внимательными глазами. Что-то в нас ее не устроило, и она снова юркнула в щель.
— Мне приходят в ум сумасбродные мысли… почему бы не поселиться где-нибудь здесь, у моря, вот в таком тихом городе… в нем есть тайны и давний-давний покой… бросить всю суету, ходить вечерами к морю и слушать его голоса… или сидеть тихо дома, смотреть, как в саду засыпает зелень… а потом по лунным квадратам танцевать на полу…
Жужжание ветра возобновилось, она замолчала и стала прислушиваться.
Мы ушли, и я думал, разговор этот забудется, но вечером она о нем вспомнила. У нас стало привычкой заплывать по ночам в море и подолгу болтать, глядя в звездное небо и держась за руки, чтобы нас не отнесло друг от друга.
— Знаешь, я не могу забыть те звуки… то пение ветра… мне все кажется, оно что-то значило, и тоскливо от этого… как потерянное письмо…
— Сколько можно помнить о такой глупости. — Я чуть не сказал это вслух, но каким-то змеиным инстинктом понял, что нельзя выдавать раздражения.
— Ты суеверна, как средневековый монах, — я поймал себя на том, что копирую интонации Юлия, но избавиться от них уже не мог, — ты полагаешь, ангелы от безделья удосужились выучить азбуку Морзе?
— Не кощунствуй, — она засмеялась, но смех был нервозный, — я боюсь, когда так говорят… смотри, какое черное небо… вдруг пройдут по нему лиловые трещины, зигзагами, как по ветхой ткани… и дальше все будет очень страшно.
Я промолчал, чтобы дать ей самой успокоиться. Как она взвинчена… отчего бы это…
Мы немного отплыли к берегу, и она заговорила о другом, но я уже чувствовал тончайшую, еле уловимую отчужденность в каждом ее слове:
— Стоит мне попасть в море, как я чувствую себя морским зверем… земля делается чужая и странная, а море становится домом… и мне кажется, если я захочу, то смогу раствориться в море… и это не страшно… и никто бы ничего не заметил, никому бы не было больно… даже ты сейчас не заметил бы.
Меня больно царапнула последняя фраза, но вскоре она забылась, и потом вся эта неделя мне вспоминалась совершенно счастливой. А конец ее, как ни странно, обозначился вечером, который был задуман и начинался, как веселый и праздничный.
Мы привыкли к тому, что соседка наша, Амалия Фердинандовна, по утрам или днем приветливо улыбалась со своего балкона, иногда затевая короткие разговоры о пустяках. Я ни разу не видел, чтобы она выходила из дома, и мне стало казаться, что она существует исключительно на балконе. Возле нее обычно, если они не шныряли в это время по саду, были ее белые кошки, Кати и Китти. Как она объяснила нам все с того же балкона, они названы так не из кокетства, а потому что в ее семье, живущей в Крыму уже чуть не сто лет, всегда держали двух кошек, и всегда их звали Кати и Китти. Из других признаков жизни в ее доме раздавались звуки рояля и довольно приятное пение — она в свое время училась в консерватории, пока не вышла замуж за начальника всех телеграфов и почт этого захолустного района. Несмотря на возраст и полноту, она не потеряла привлекательности, и ее пухлые губы и небесно-голубые глаза сохраняли детское выражение. Ее мужа мы не видали: он был в Москве на курсах, где людей с дипломами юристов превращали в профессиональных почтмейстеров.