Длинное лезвие вошло снизу вверх.
Нутро обожгло болью. Киприянов охнул и вперился в лицо душегуба. Отчего-то лица было не разобрать — только голубые глаза насмешливо светились ледяным сиянием.
— М-м-м… — промычал Василий, чувствуя, как закипает в нем кровь.
Тать довольно прищурился и провернул свинокол. Потроха намотались на сталь. Боль раскалилась добела.
Незнакомец в черном выдернул нож и отступил на шаг. На порошу брызнуло алое.
Василий зажал рану рукавицей и повалился ничком.
Будто во сне он видел, как убивец играючи подхватил мешок и от души приложил драгоценную ношу о гранитный парапет лестницы. Глухо хлопнуло, и хрусталь взвизгнул, расколовшись на куски.
Рукавица набухла от крови. Пальцы слиплись. Киприянов застонал и на миг закрыл глаза. Скрипя зубами, он натужно повернулся на бок.
Вокруг не было ни души.
Часы на башне ударили в четвертый раз и затихли.
Василий Онуфриевич коротко задышал. Поднялся на карачки и пополз к лестнице.
Пачкая багряным гранит, Киприянов одолел первый пролет.
Там он понял, что сил больше не осталось.
* * *
В обсерватории было холодно.
Граф кутался в плед и задумчиво рассматривал листок толстой бумаги. Витиеватым почерком на нем уже было выведено: «Предзнаменование времени на едино лето, тако и на прочие годы непременно звезд, падающих на небесную твердь…»
Боль от недавней утраты всколыхнулась вдруг в графе. Просочилась из того укромного уголка, куда заточил он прежде горькую память о смерти дражайшего друга Петра Алексеевича. Тесно, видать, было горечи, переполняющей сердце графа. Недавняя потеря бедной Агнессы поднималась волнами воспоминаний. Отравляла разум. Мешала графу мыслить.
Джеймс окунул перо в чернила и вывел: «Вычтена его превосходительством, господином генералом лейтенантом Иаковом Вилимовичем Брюсом».
Отдав последние почести государю и другу, граф не бросил занятий ни по коллегиям, ни по артиллерии. Но чтобы понять, что он больше не имеет желания даже близко находиться к той мышиной возне, что началась в Санкт-Петербурхе, Джеймсу хватило года. Осторожная императрица подписала прошение, и граф вышел в отставку с чином генерал-фельдмаршала. Сторговав у Долгорукова сельцо Глинки, граф переехал с женой на берег Клязьмы и с головой окунулся в астрономию.
Отложенная за делами царевыми задумка занимала теперь все его время. День и ночь граф проводил за таблицами и арихметикой и вскоре получил первый результат. Результат был чудовищный. Джеймс до доски исчитал «Космотеорос» Христиана Гюйгенса. Книга голландца подтверждала ужасные догадки графа.
И тут она умерла. Его Агнесса.
Граф сам того не заметил, как принялся выводить виньетки по краю бумаги.
Забросив дела в имении, граф переехал в Сухареву башню. Отказать «цареву арихметчику» Адмиралтейство не смогло и даже выделило ему с прислугой палаты на верхнем этаже. В холодных гранитных стенах граф пытался забыться работой. Цифири уже были получены. Дело вставало за подходящей зрительной трубой.
Где-то над головой длинно ударил колокол. Граф стряхнул с себя темные мысли и посмотрел на луковичку каповых часов. Деревянные стрелки показывали четыре ночи.
— Да где же он? — удивился Джеймс. Взгляд его скользнул по громадине медной тубы. Не доведенный до конца телескоп целил жерлом в потолок, будто потешная артиллерия.
Граф дождался окончания боя курантов над головой и тряхнул серебряным колокольчиком. Дверь в палату отворилась, и на пороге появился желтокожий Гавриил.
— Ступай-ка наружу, Денбей, — не глядя на обрусевшего татарина из Апонского государства, приказал Джеймс. — Чего-то Василий Онуфриевич никак не идет. Может, стряслось чего? Посмотри!
Заспанный Гавриил потер раскосые глаза и коротко кивнул. Хозяин назвал его по имени, что он носил до крещения. Знак был плохой — граф не в настроении. Слуга опрометью бросился исполнять.
Диковинные часы из капа тихо щелкали на столе. Уверенные линии густо покрывали поля рукописи. Джеймс Дэниэл Брюс ожидал.
* * *
Василий умирал. Он знал это очень ясно. Лежа на спине, он чувствовал, как уходит из него толчками жизнь. Видел, как с каждым биением сердца звезды на небе начинают меркнуть, а луна становится серой.
Покойная матушка была права. Не было и раза, чтобы не бранила она неразумного Ваську за его занятия теорикой. Без разбору скопом считала все науки делом срамным и не богоугодным. А всех наученных держала за грешников, коим уготована адова геенна.
Вот только выглядел путь в преисподнюю не так. Не было ни бесов, ни огня. Не было серного смрада. Не было ничего вовсе — ни цвета, ни запаха. Василию казалось, что он медленно тонет в темной воде, а мир вокруг застыл и потерял краски.
Дышать было уже не нужно. Холода Василий не чувствовал. Лишь где-то внутри ударяло сердце — изредка и едва различимо.
Серую луну вдруг заслонило чье-то лицо. Черты были размыты, но Василий отчего-то понял, что знает, кто это. Апонский слуга графа Гавриил ловко взвалил Василия на плечи и с неожиданной прытью потащил вверх по лестнице.
Когда его положили на пол, Василий не чувствовал уже ничего. Он опустился на самое дно. Вокруг была полная темнота, и в этой темноте еле слышались голоса. Жалкие крохи звуков, что смогли прорваться к Василию сквозь толщу серой воды преисподней.
Вдруг в этой темени вспыхнула искра. Белое пламя затрепетало во мгле. Осветило вокруг, и Василий увидел, что языки света танцуют на чьей-то ладони.
Пламя приблизилось к ране, коротко лизнуло покрытое кровью платье. И тут нутро Василия отозвалось сначала острой горячей болью, а потом вдруг ледяной немотой.
Темнота вокруг всколыхнулась и начала таять. Сквозь серую пелену проступили очертания комнаты. Двух склонившихся над Василием фигур. На ладони той, что была повыше, увядали сияющие лепестки огня. Едва пламя угасло, по ладони пробежало пролитой ртутью сияние. Оно ширилось, росло, опутывало стоявшего над Василием человека, пока не охватило целиком. Тот наклонился, и Киприянов узнал лицо графа.
Василий попытался разлепить губы, но сквозь них смог выйти лишь стон.
Брюс предостерегающе поднял руку.
— Тише, Василий Онуфриевич, — молвил граф и положил холодную ладонь на горячечный лоб Киприянова. — Я тотчас сам посмотрю лики в вашей памяти.
В голове Василия прокатился громовой раскат и молнией пронеслись картины этой ночи. Упрямый Мирон, неподъемный мешок, скользкая и смерзшаяся земля под ногами.
Нож, входящий алой болью в живот. Сияние голубых глаз душегуба. Стон разбитого хрусталя.