Так вот, оказалось, что в земле на кошачьей пустоши полно этого злополучного «дробь два», и еще раньше, чем лейтенант велел Одуванчику с его добровольцами оттуда убраться, все школьники сидели уже по домам, и мамаши их не отпускали от себя ни на шаг.
Сфинкс пребывал снова в полном одиночестве, и покой его не нарушали никакие звуки, кроме шелеста чахлых трав да плеска и шуршания волн на морском песке.
И ровно через день сфинкс стал жертвой покушения, для общества оставшегося неразгаданным, — предположение, что это дело рук Одуванчика, отпадало сразу, ибо преступник обладал невероятной физической силой и действовал с маниакальной, словно мстительной злобностью. Орудовал он скорее всего тяжелой кувалдой: лапы, хвост, голова и правое плечо были отбиты полностью, в разных местах туловища зияли выбоины. Собственно, сфинкс существовать перестал — от него сохранился бесформенный и безобразный обломок темного камня. Часть плит постамента была выворочена и разбита.
На публику это событие почему-то подействовало удручающе — в нем видели дурное предзнаменование. Одуванчик имел скорбный вид и на все расспросы в ответ говорил одно и то же: нет, он не злорадствует, но оставить изваяние без охраны — безусловно, преступная халатность.
После этого лейтенант приставил на всякий случай к останкам сфинкса персонального часового; зная, что земля вокруг постамента заразная, тот, маясь бездельем, уныло ходил взад-вперед по пыльной дороге. Авторитет Одуванчика в городе с этих пор окончательно упрочился.
Следующая неделя принесла мне неожиданную встречу. Я вышел утром из дома, и на улице меня ждал человек. Какую-то долю секунды я не мог вспомнить, откуда я его знаю; на меня нахлынуло ощущение неприятного, дурного, и узнавать его не хотелось. Он был выше меня, с мощным торсом и массивною головой, посаженной прямо на плечи, — я преодолел, наконец, защитную реакцию памяти: передо мною стоял главный из трех, из тех трех парней, что пытались на пустоши закидать меня камнями. Сейчас он имел ошалелый, неуверенный вид, и взгляд его казался воспаленным. Он протянул мне свою огромную пятерню с явным намерением обменяться рукопожатием.
После того происшествия Крестовский не стал доводить дело до судебных инстанций, разумеется, с моего согласия. Приятель его, пострадавший больше меня — трещина в черепе и сотрясение мозга, — тоже отказался от претензий. К тому же за этого, глыбообразного, просили соседи: он жил вдвоем с матерью, от старости уже совершенно беспомощной, за которой как-то присматривал, и вообще, человеком плохим он не считался. Так что зла я к нему не имел, но и приятности, естественно, не испытывал, и подать руку замешкался.
— Вы… это… не обижайтесь… — На лицо его медленно выползла неосмысленная улыбка, поразившая меня еще при первом, если можно так выразиться, знакомстве. — Потому что место… там место плохое… я в больницу иду…
Овладев собой, я протянул ему руку — ладонь его оказалась горячей и неприятно сухой.
— Давно это с вами?
— Четыре дня… все от той статуи… мне сознаться надо… это я статую поуродовал…
И так же, как в момент встречи не хотелось его узнавать, сейчас мое сознание отказывалось принимать смысл его слов, и все-таки их достоверность не вызывала сомнений. Достаточно было взглянуть на его руки, чтобы понять: да, это сделал он, и никто другой не мог этого сделать.
— А… зачем?
— Ни за чем… так… место плохое… я ее ломом…
Он неловко переминался с ноги на ногу и смотрел на меня просительно, будто ожидая помощи или какого-то обещания, я же не мог понять, чего он от меня хочет.
— Так вы… скажите, кому надо… я подумал, надо сознаться… а то не вылечат… — Он, прощаясь, протянул руку, и я подал свою уже без заминки. — И вы тоже… не обижайтесь…
Впоследствии я узнал, что так или иначе его наивный замысел оправдался. Жертв вируса «дробь два» насчитывалось немного — человек шестнадцать или семнадцать, но из своих когтей он выпустил только двоих: Одуванчика и этого парня.
19
Приближался конец августа, мой отпуск окончился, и я не без удовольствия написал в свой институт о карантине и о том, что, может, это надолго, — пусть их, придумывают, как узаконить мое житье здесь.
Из Москвы пришли письма, от Юлия и Наталии. Каждое из них, по отдельности, не содержало ничего странного, но вместе они меня поразили. Я даже сличил штампы — оба писали почти в один день, но виделись они вряд ли: Наталия уже знала о карантине, Юлий же о нем не слыхал.
Юлий писал довольно пространно, о всякой всячине, о начавшихся на студии съемках, о том, какой дрянной получается фильм. Мне же самыми интересными показались последние фразы, написанные им небрежно и, видимо, совсем не задумываясь:
«Можете смеяться, сколько хотите, обижаться не буду, но я жалею, что тогда уехал. Помню, было душно, дышалось тяжело, казалось, все, и мы в том числе, заросло мхом, но вот парадокс: меня тянет в это нечищеное паршивое кошачье захолустье. Тот месяц вспоминается, как удачный, почти счастливый. Я с удовольствием работал, а здесь не могу преодолеть отвращения к пишущей машинке. Так что, возможно, скоро увидимся».
В письме Наталии, чуть не дословно, повторялась та же мысль:
«Милый, это ужасно, но я скучаю все больше, и по тебе, и по нашему тихому кошачьему городу. От него у меня до сих пор ощущение тяжести и загадки — будто мне предлагалось понять что-то важное, а я не смогла и сбежала. Кажется, я готова все бросить и ехать к тебе, пробиваться через этот злополучный карантин».
Странно было читать эти письма из далекого несуществующего мира. Я пытался представить, как ходила бы здесь Наталия по пустынным и пыльным, не тревожимым ни людьми, ни колесами, улицам, как она проходила бы мимо закрытых, затаившихся окон, как оглядывали бы ее редкие прохожие с тайным вопросом, не несет ли она уже в себе смерть, — и у меня ничего не получалось. Она мне вспоминалась воплощением легкости, и я не мог вообразить ее в скорлупе из отчужденности, настороженности и суеверного страха, которую в день объявления карантина, как обязательную форму одежды, надели все в городе, и я вместе со всеми.
Потеряв постепенно счет дням и неделям, я иногда вычислял, а иногда у кого-нибудь спрашивал, какое сегодня число.
Положение в городе стабилизировалось, но напряженно и непонятно, словно враждующие скрытые силы, управляющие течением жизни, заключили временное мирное соглашение. Новых заболеваний не отмечалось. В больнице у всех жителей, по кварталам и улицам, брали кровь на анализ — ни у кого вирус не обнаруживался. Его не находили ни в крови домашних животных, ни у мышей и сусликов, ни в пробах воды и грунта. Вирус «шестьсот шестнадцать дробь два» отступился от города.