Перед снятием карантина полковник преподнес населению своеобразный мрачноватый подарок: родственникам умерших от вируса было позволено похоронить их на городском кладбище. Еще недавно об этом не могло быть и речи: трупы считались заразными, и ждали знаменитого патологоанатома, который их собирался исследовать. Но медицина внезапно потеряла интерес к вирусу, и жертвы его, пролежав разные сроки в холодильнике морга, в течение дня, одна за другой, тихо и скромно, в сопровождении только близких, переместились на кладбище.
Подарив горожанам свободу и пятнадцать замороженных трупов, полковник укатил в своей «Волге», а лейтенант остался руководить эвакуацией солдат.
Первым, кто въехал в город, был новый майор милиции, присланный на смену Крестовскому. Следствие по поводу взрыва он провел быстро и весьма формально. Флегматично выслушав мой рассказ о последних часах перед взрывом, он спросил, известно ли мне, откуда взялась бомба, и я сказал, что не имею никакого понятия. Он вел протокол сам и, когда я ответил на все вопросы, долго еще водил авторучкой по листу бумаги.
— Я о кошке не стал указывать, в управлении не понравится, — объяснил он тихим бесцветным голосом, — напишем так: «в присутствии свидетеля обращался небрежно со взрывным устройством».
Он протянул мне исписанную бумагу, и я поразился, что его почерк тоже похож на ряд узелков, завязанных на проволоке, — прямо семейное сходство. Я подписал протокол и откланялся.
Из всех покойников не имели в городе родственников лишь двое: Крестовский и Лена. Амалия Фердинандовна возглавила нечто вроде комиссии по устройству их похорон, в которую вошел и Одуванчик, благодаря исключительной своей активности.
Похороны пришлись на первое сентября, и участвовал в них весь город. Стараниями Одуванчика были сняты с занятий школьники, и они целыми классами, строем, под присмотром учителей шли в похоронной процессии, в белых рубашках и красных галстуках, с цветами, как полагалось, принесенными к первому дню учебы.
Выглядела толпа празднично — все оделись по-выходному, многие мужчины при галстуках, и часть навеселе. Да, этот день, пожалуй, был для них праздником, и хоронили они не майора милиции и барменшу из ресторана — хоронили собственный страх, вирус и карантин, хоронили сфинкса и кошек, хоронили все это минувшее, тяжелое и пропащее, лето.
Медленно тянется процессия по мягкому от жары асфальту.
Медленно поворачиваются колеса кургузого грузовика, и храпит мощный двигатель.
Вдавливаются в асфальт каблуки, странные следы остаются за нами… круглые, как лепешки… трехпалые птичьи… когтистые собачьи следы… раздвоенные копыта… не человечья толпа, а стадо диковинных животных… от меня тоже следы, неуклюжие, птичьи… я большая глупая птица…
Чепуха, милый друг, пустая фантазия. Всякий след заплывает, и особенно на асфальте. Даже след кирпича превратится в подобие лапы. Можешь проверить в сторонке, только смотри, чтобы тебя не приняли за сумасшедшего…
На открытой платформе два гроба. Гроб майора закрыт.
— Это еще как знать, кто там лежит, в гробу-то этом, — бормочет мне в ухо тощий небритый старик, из угла его рта капает на рубашку слюна, — не такой это начальник милиции, он еще себя покажет.
Да, майор Владислав, он таинственный…
Где же, однако, следы… мерещилось, это от солнца… слишком яркое солнце, слишком сильно печет… здесь только одни каблуки… вот каблуки мужские, вот женские… — можно снять размер отпечатка, вычислить рост и вес человека… и нет ни копыт, ни лап… а где же чугунный… чугунный человек на козьих копытах… если большая толпа, то хотя бы по теории вероятностей — должен же быть в ней один чугунный… покажись же ты, чугунный…
Черные волосы Лены вьются по белому платью, и лицо ее не кажется бледным. В разных концах толпы одно и то же слово повторяют старухи: невеста… невеста… Голова ее запрокинута и ресницы опущены, будто она подставляет лицо ветру. Чуть приоткрыты вишнево-красные губы.
Низкий, слегка хрипловатый голос: это у нас семейное… такие губы до самой смерти… и даже в день похорон…
Когда процессия доползла до кладбища, водоворот толпы столкнул меня с Амалией Фердинандовной. Она двигается по-рыбьи бестолково и плавно. И по-рыбьи горестно поджаты губы. Перебирает невидимыми плавниками… есть у нее, наверное, жабры… вместо воздуха прозрачная жидкость… вот почему трудно дышать… вот почему душно…
На ее щеках две дорожки от слез. Она вытирает глаза и зачем-то еще улыбается:
— Извините меня, я нечаянно! Это так само собой получается, если я плачу, то обязательно улыбаюсь. Я боялась похорон в детстве, и мама учила, что бояться стыдно и нельзя улыбаться. Леночка такая красивая и выглядит как живая! Мне страшно, что она не совсем умерла, а ее закопают в землю. Я знаю, так думать грех, Бог накажет меня за это. — Она на секунду замешкалась со своим платком, и по щекам ее потекли ручейки. — Извините меня, извините! — В потоке людей она уплыла в кладбищенские ворота.
Нелепое существо… загребает руками воздух, как рыба плавниками… а может, и не воздух… вместо воздуха жидкость, горячая прозрачная жидкость…
Опять чепуху сочиняешь. Смотри лучше вниз под ноги, а то нос разобьешь!
Смотрю, смотрю вниз… под ногами красная почва, под ногами много следов… козьи, птичьи, собачьи, медвежьи… ага, вот они, вот следы чугунного человека… глубокие черные лунки… одна… две… и там, за воротами, тоже…
Стоп, я сошел с ума… идти по таким следам… зачем мне этот чугунный… лучше уйти отсюда… уйти подобру-поздорову.
Толпа всколыхнулась и втащила меня в ворота.
Гробы уже плыли к могилам, рядом с ними мелькала лысина Одуванчика.
Казалось бы, в этот день ему лучше бы вести себя тихо — так нет, он из кожи лез, чтобы быть на виду, и добился в этом успеха.
По дороге на кладбище он, то забегая вперед, то отставая к хвосту колонны и используя школьников как посыльных, заставлял часть публики убыстрять шаги и собираться в тесные группы, а других, наоборот, идти медленнее. Невзирая на бессмысленность его приказаний, они выполнялись, и еще до вступления на кладбище Одуванчик, по сути, единолично заправлял церемониалом, полностью оттеснив и председателя райсовета, и партийных секретарей, которые, в общем, и не хотели официально руководить похоронами, но время от времени пытались командовать исключительно по привычке.
Места, где кому стоять у могил, распределял Одуванчик, и выступающих объявлял тоже он, выкрикивая имена высоким отчаянным голосом, иногда срываясь на хрип.