Судьба любит устраивать подтверждения даже очевидным вещам, и иногда в ее проявлениях сквозит самый откровенный сарказм. Не успел я пройти и квартала по Стромштрассе, как услышал гомон детских голосов. В небольшом аккуратном палисаднике, примостившемся к боку чистого кирпичного дома, играли дети — человек пять розовощеких мальчуганов в накрахмаленных бдительной экономкой рубашках и с непременными галстуками, по моде Альтштадта, не имевшей снисхождения даже к детям. Когда я поравнялся с палисадником, голоса стихли. Резко, как оборвались. Так затихает птичий гомон, стоит рядом с гнездом показаться змее. Я не поворачивался в сторону дома, но и без того слышал приглушенное детское дыхание. Несколько пар блестящих детских глаз наблюдали за мной через увитую плющом изгородь.
— Тише, Янек… — громко прошептал кто-то по другую ее сторону. — Молчи! Молчи!
— Молчу я, — обиженно пробубнил другой голос и почти тотчас раздался гулкий хлопок — такой звук может получиться, если отвесить хороший крепкий подзатыльник. — Ай!
— Молчи, говорят! Заметит…
— А точно смертоед?
— Он самый. Глянь, шеврон… Да на рукаве, дубина!.. Видишь?
— Косточки…
— Косточки, — передразнил другой голос. — Ну видишь? Смертоед. А ниже видишь?
— Герб, что ли?
— Герб и есть, — авторитетно заявил тот же голос. — Это полка «Фридхоф» герб. Они в городе расквартированы.
— И все смертоеды?
— До единого. Мне Вилли рассказывал, что детей они крадут… Убивают и в слуги берут. Видишь, нож какой на поясе?
— Да не нож это, а…
— Взрослых мертвецов в прислужники брать им жандармы запрещают, а детей не хватится никто… Говорят, у них в казарме детей двести душ служит. Ну, тех, что еще в детстве убили, мертвые ж не растут… Полы драят, сапоги чистят, комнаты убирают… Как пажи, только мертвые все.
— Дурак твой Вилли, и не нож это вовсе, а…
Повинуясь моему мысленному приказу, Арнольд немного задержался у изгороди, пользуясь тем, что взгляды прильнувших к ней наблюдателей сосредоточены на мне, а потом внезапно, одним быстрым шагом, оказался у них перед носом и утробно зарычал, потрясая руками. Эффект вышел примечательный — из палисадника раздался визг, треск ветвей, чьи-то вскрики, сменившиеся топотом детских ног и удаляющимися подвываниями. Я усмехнулся — шутка вышла не оригинальная, но забавная. Что ж, Арнольду на своем веку доводилось нагонять страху и на людей куда старше. И куда как опаснее.
— Пажи… — пробормотал я, миновав палисадник. — Придумают же вздор…
Нужный дом нашелся сам, как это обычно и бывает. Запах нашел меня, как находит хорошо натренированную гончую, четкий и безошибочный, как любой запах мертвечины. Концентрированный, сильный — в такие моменты у меня обычно немного кружилась голова, но проходило это быстро, оставался только сладковатый привкус на языке и возбуждение, охватывавшее тело в подобных случаях. Я перестал чувствовать прикосновения солнечных лучей, перестал ощущать твердость булыжников под ногами. Все мое тело в этот момент оказалось полуоглушенным, нечувствительным, обмершим. И смерть опять любезно указала мне след — след из числа тех, с которых нельзя сбиться даже в темноте. Однако вел он совсем не туда, куда я думал направиться, — по крайней мере, не к двухэтажному чистому домику под черепичной крышей и с цифрой сорок семь на чугунной ограде. Вильнув, он устремился куда-то через задний двор, в сплетение узких переулков и маленьких покосившихся домов. Здесь было уже не так чисто, как на улице, здесь царил кислый запах кухонь, нужников и столярных мастерских, слабо прикрытый терпким ароматом распускающейся сирени.
Убийство на Стромштрассе — дело чрезвычайное, но редкое. Люди здесь живут не богатые, в меру. Это не задворки Альтштадта, откуда поутру тела можно выметать метлой, как осыпавшиеся груши. Смерть не делает различий между сословиями, с равным интересом она смотрит и в трущобы, и в богато отделанные особняки, но все же в этом районе по делам службы появляться мне приходилось нечасто. Дела обычно скучные, домашние. То жена ткнет подгулявшего мужа ножом, то, напротив, муж, застав благоверную в пикантных сношениях с посторонним господином, посчитает долгом достать пистолет и украсить прихожую мозгами последнего — всякое бывает. Бывают детоубийства, бывают и вовсе обычные смерти — в таких случаях я ухожу, оставив дело на жандармов. Смерть никогда нельзя было упрекнуть в однообразии.
Но след вел не в дом, и это показалось мне необычным. Значит, не тихое «домашнее убийство», как принято говорить среди нашего брата, не моя специальность. Но вызов есть — и это значит, что придется заглянуть — если, конечно, раньше меня не поспел кто-нибудь более шустрый из Ордена. Это было бы неплохо.
Тело обнаружилось в узком тупике между домов, я бы не сразу разглядел его, если б рядом не топтались несколько жандармов. Двое стояли поодаль, куря папиросы и косясь в сторону мертвеца безо всякого выражения, еще один заполнял бумаги, видимо, составлял протокол. Работа у жандармов подчас не интереснее моей.
— Курт!
В просветах сирени мелькнул синий мундир. Шеврона я не разглядел, но тон сукна спутать было невозможно — более темный, чем у прочих магильеров, не такой насыщенный, как у люфтмейстеров с их небесной лазурью, просто приглушенно-синий, скорее даже серо-синий цвет. В точности такой же, как у меня. Я вздохнул с облегчением — кажется, кто-то все же успел раньше. Ну и отлично. В такой день нечего дышать некротичными миазмами и глядеть на стылое тело, можно сдать дело и отправляться восвояси, прежде отыскав люфтмейстера и отправив донесение господину фон Хакклю.
— Эй, Курт! — кричавший, наконец, продрался сквозь сирень, хоть и не без потерь — кивер его сполз набок, ворот мундира расстегнулся, на щеке алело несколько царапин, отчего я не сразу признал его, а признав, удивился: — Вот те на! Где встретились, подумать только, а?
— Макс? Однако… Даже меня опередил?
Макс Майер, Его Императорского Величества обер-тоттмейстер второй категории, рассмеялся самым естественным образом, отчего его полное лицо пошло розовыми складками:
— Отчего бы и нет? Ты на живот-то не смотри, как до дела дойдет, еще и вас, молодежь, обгоню. Ну, здравствуй, здравствуй! — он пожал мне руку, искренне, крепко. — Вовремя ты, сейчас жандармы шушукаться начнут — гиены, мол, на пир сбегаются…
Внезапно он замер, напрягся, тело его, со стороны кажущееся неповоротливым, как у отяжелевшего с годами быка, застыло, точно в оцепенении, а на лице появилось странное выражение. «Точнее, даже не выражение, — поправил я сам себя, — а всякое отсутствие выражения». Должно быть, парой минут раньше и я выглядел не лучше. Правду говорят, ни к чему смотреть за тоттмейстером на службе.