Андрей Белянин
Оборотный город
Часть первая
Оборотный город
— Иловайский!
Не встану… не хочу… ещё с полчасика…
— Иловайски-ий!!
Господи, чего ж так орать-то ни свет ни заря… Вчера я лёг поздно, зачитался новым французским романом о жизни игривой, но прекрасной крошки Розалинды из монастыря Сен-Мишель Жервэ де Блю-Блю. Должно же у дяди быть хоть какое-то сострадание?
— Иловай-ски-ий…кх…ох… От леший, опять горло сорвал… Прошка! А ну всыпь энтому негоднику пять плетей от моего имени и волочи сюда за химок, как кутёнка!
Ну вот, пошли непрозрачные намёки, склонение посторонних лиц к физическому рукоприкладству, угрозы поркой… На последнем моего дядюшку просто клинит, к врачу его сводить, что ли, или самому втихую подлечить касторкой? А-а, вставать всё равно придётся…
— Ваше благородие, — дружелюбно прогудел у меня над ухом тяжёлый бас моего денщика, — поднимайтеся ужо, а то их превосходительство гневается.
— Эх, Прохор, знал бы ты, где я в такое время вижу моего драгоценного дядюшку…
— Знаю, ваше благородие. У мерина под хвостом да всего целиком, с сапогами и шпорами да с кусачим норовом! — ухмыльнулся старый казак, подавая мне полотенце.
Я скатился с широкой лавки в сенях, шагнул к рукомойнику, в осколке зеркала отразилась помятая физиономия молодого человека с заспанным лицом, всклокоченным чубом и тонкими усами. Боже мой, и это я?!
Под глазами круги, морда красная, как с перепою, но я ведь и не пил вчера, только читал! Или читал вприхлёбку? Нет, вряд ли… Конечно, в отличие от большинства станичников я могу время от времени позволить себе стакан сухого красного, а здесь в селе только самогонка, мне один раз нюхнуть — и в хлам! Не кантовать, не шевелить, не будить и не взывать к совести — если встану на ноги, могу быть агрессивным и ничего наутро не помнящим…
Да, кстати, позвольте представиться, хорунжий Илья Иловайский, двоюродный племянник самого генерала Иловайского 12-го, прошедшего уйму войн, украшенного шрамами, увешанного всеми мыслимыми наградами, добрейшей души человека, неизвестно за что получившего в наказание — меня!
А я, как вы наверняка уже поняли, воплощённый позор семьи…
— Вот ить всем ты хорош, Иловайский, — частенько говаривал мне дядюшка, вечно величая меня по фамилии. — И красив, и силён, и храбростью не обижен, да токма одна беда — воевать не любишь! Нет в тебе честолюбию воинского, всё с книжками носишься, всё витаешь гдей-то в эмпиреях. Ох, лышенько, маета ж ты моя нервотрёпистая…
Всё так, всё честно, обижаться не на что, ибо меня, потомственного казака, младшую ветвь знаменитого родового древа, офицерская карьера не прельщала абсолютно. Батюшка погиб, отражая крымские набеги, маменька в одиночку поднимала четырёх дочерей и такого неслуха, как я. Ей помогали, но…
Я рос болезненным ребёнком, отчего рано приобрёл страсть к фантазиям и созерцательности. В станицах этого не любят, и хотя мне пришлось научиться стоять за себя, но соседские мальчишки колотили меня почти ежедневно. Что и сподобило маменьку в конце концов отправить меня, умника на восемнадцатом году жизни, на Дон, под суровую опеку дядюшки Василия Дмитриевича. И вот уже третий год мы с ним попеременно изводили друг дружку…
Но сегодняшний день был особенным, хотя бы потому, что раз и навсегда бесповоротно изменил мою судьбу, превратив из простого младшего казачьего офицера в самого настоящего характерника. Но об этом чуть позже, по порядку, а то запросто собьюсь…
— Звали, дядюшка? — Я вошёл в горницу.
— Звал?! — Мой героический родственник полулежал на турецкой оттоманке, с видимым удовольствием потягивая крепчайший кофе из глиняной кружки. Напиток на любителя, да и порция лошадиная, но старому донцу нравилось. — «Звал» не то слово… Орал, аки труба иерихонская! А ты небось опять лёг за полночь? Ох, Илюшка, не будь ты мне роднёй, хоть и дальнею, я б тя своей рукой, по-отечески так, мозги через одно место… Тьфу, прости господи мя, грешного! Так вот бы и вправил…
— Угу, у нас всё в полку вашей рукой через это место так и вправляется, — тихо буркнул я, но дядя услышал и едва не поперхнулся кофе:
— А ну цыть! Да я тя, сукин ты сын…
— Мне маменьке так и написать?
— Чего? — сразу сдулся он, отродясь не писавший писем.
— Ну что я — сукин сын, что она моя мама и что вы нам родня!
Дядя пару минут подумал, молча отхлебнул из кружки, потом сообразил, что к чему, и разорался опять:
— Иловайский, не доводи до греха! Я ить те не токма дядька, но и полковой командир. По-свойски не обижу, а по уставу мигом в солдаты лоб забрею. А ну марш седлать коня и пулей к генералу Чернышеву — получишь от него карту да какой-то пакет запечатанный — и сразу назад! Коли узнаю, что в кабаке задержался, так… Хотя-а чего уж… Лучше б ты по кабакам бегал, а книжонки твои французские до добра не доведут! Как в глаза станичникам смотреть будешь, ежели с похода скорого без единого креста на груди заявишься? Срамота! Чего девкам-то показывать станешь?
— Ну-у, видимо, то, что их интересует…
Дядя ещё раз поперхнулся кофе и, отдышавшись, рявкнул:
— Исполняй приказ, хорунжий!
— Слушаюсь, ваше превосходительство! — Я ловко щёлкнул короткими шпорами, развернулся, дошёл до двери, слегка замялся на пороге…
— Чего подсказать? — не удержался генерал.
— Корень квадратный из шестнадцати? — невинно кивнул я.
Дядюшка пошёл пятнами, а кофе не в то горло…
— Во-о-он!
Полностью удовлетворённый своей маленькой победой, я выскочил во двор, на ходу бросив денщику, чтоб готовил коней. Наш полк в то время квартировал в селе Калач, дяде, разумеется, досталась лучшая хата, ну и я при нём, пусть в сенях, но грех жаловаться. Казаки неспешно, без суеты занимались бытовыми делами: купали лошадей на пологом берегу, кашевары разводили огни, молодёжь пела залихватские песни о загранице и геройских деяниях под Лейпцигом и Парижем…
Я улыбнулся солнышку, поправил папаху позабекренистее, а верный Прохор уже подводил двух оседланных скакунов. И как он только всё успевает?
— Поедем, что ль, ваше благородие…
— А куда спешить-то?
— Дык его сиятельство гневаться будут, — хмыкнул он. — При всех орать, вашу мать поминать да ногами сучить, как на сковороде шкварчить!
— Поэт ты у меня, Прохор, — со вздохом признал я. — Настоящий поэт, самородок из народа, уважаю! Но только на этой кобыле я не поеду…
— Да отчего ж так?
— Она меня позавчера укусила! Причём сзади по-подлому подкралась, тяпнула — и дёру… А мне до сих пор сидеть больно. Показать?
— Нет, — решительно отказался денщик.
— Тогда веди её обратно, а мне дядюшкиного араба оседлай.
— Смилуйтесь, ваше благородие, да можно ли?! Ить гнеральский конь — глаза как огонь, землицы не пашет, не ходит, а пляшет, на нём всякий конник и чёрта догонит!
— Вот именно. — Я наставительно поднял вверх указательный палец. — Дядюшка отдыхает, ему араб ни к чему, а меня генерал Чернышев уже ждёт с распростёртыми объятиями. Давай, давай…
— И всё ж таки…
— Прохор! Будь по-твоему, попробуем рассуждать логически. Мой дядя Василий Дмитриевич человек пожилой, усталый, ему больше отдыхать надо. А конь у него молодой, резвый, ему надо больше двигаться. Если я поеду на этой сволочной кобыле и она опять меня тяпнет и я предстану перед дядиным другом мрачный, злой, почёсывающийся, с прокушенными штанами, — то что он подумает о неуставных взаимоотношениях в нашем полку? А коли он напишет куда следует, да и нашлёт на нас ревизию?! Ну мало ли, вдруг ещё кого покусали, а человек и признаться стесняется… Или что у нас лошади до того голодные, что и казачьими шароварами не брезгуют? Так и до самого государя дойдёт! Дядю в отставку, офицеров под арест, весь полк в расформирование…
— Спаси-сохрани, Царица Небесная! — истово перекрестился Прохор.
— Вот видишь, а всё из-за чего? Из-за того, что ты со мной споришь по всякому пустячному вопросу. Всё, иди седлай араба.
— А его сиятельство не обидится?
— Так мы ж не его сиятельство седлаем! — прорычал я, и старого денщика будто ветром сдуло.
Буквально через пару минут он вернулся, ведя в поводу стройного пылкого жеребца арабских кровей, подарок от благодарных французов. Ну ведь может, когда надо! Главное — правильно очертить подчинённому задачу да погуще расписать ту бездну ужаса и праха, в которую он лично ввергнет мир в результате банального неподчинения…
Араб был великолепен! Белый, в яблоках, ножки как виноградная лоза, точёные копытца, казалось, можно уместить на ладони, а глаза, густо-фиолетовые, словно кубанские вишни, в обрамлении длиннющих девичьих ресниц, смотрели умно и проницательно. Прокатиться на нём было тайной мечтой всего полка, но дядюшка скупердяйничал в этом плане и, хотя сам предпочитал рослых донских скакунов, араба держал при себе для особо торжественных, парадных выездов. Глупо, согласитесь?