— Да, — говорит. Совершенно невозмутимо. — Как почему вожусь? Сердце у меня доброе. Иду это утром за водой к роднику — гляжу, кто-то по верхней дороге ехал, где куска моста нет, и сорвался. Лошадь дохлая валяется, а человек — ты, бродяга, в смысле, солдат, живой ещё. Везунчик. И я подумала: на тебе милость небес, а мне зачтётся помощь несчастному, попавшему в беду. А ты ешь, не зевай по сторонам.
— Ага, — говорю. Жую сыр и думаю, что в ней такое ненормальное. Речь, что ли… Или поведение? Никак не поймать, чувствую только, что не то.
— Тебе, — говорит, — бродяга, то бишь, солдат, лошадь нужна, наверное?
— Ага, — говорю.
— Вот лошадь, — говорит, — я не могу достать. Нашу взять мама не разрешит.
Очень серьёзная девочка. Даже слишком серьёзная. Чересчур.
— Мама не разрешит? — говорю. — Не переживай, дорогая, это бывает. А, между прочим, как тебя звать, красавица?
Смотрит на меня святыми и невинными глазами.
— А я не сказала?
— Вроде бы и нет, — говорю, а сам тихонько беру её за ручку. — Так как?
Пожимает плечами и говорит кротко:
— Ори.
И я не знаю, смеяться мне, беситься или плакать.
— Сволочь, — говорю.
Вздыхает, пожимает плечами.
— Что ж делать, Снайк, — говорит. — Не всем же быть ангелами. Сволочь, конечно… Ох и сволочь же… Ах, какая сволочь! — и улыбается. — Убить меня мало. Правда?
И что я мог ему ответить, скажите на милость?
И вот, я сижу, доедаю лепёшку с водичкой. А Ори сидит рядышком, обхвативши ручками коленочки. Смотрит и улыбается. Симпатяга.
— Ну, что? — говорю. — Это, значит ты меня спасла? В смысле, чтоб я не разбился? В смысле — спас? О, ёлы-палы, Ори, ты вообще — мальчик или девочка?! Или кто!?
Навыдавали знакомых хихиксов, серьёзной малютке — не к лицу.
— Ну, я, — говорит, — предположим, тебе помогаю, действительно. — А тебе что, так уж принципиально, какого я пола, по-вашему, по-человечески?
Я затылок потёр — неловко как-то.
— Как тебе сказать, — мямлю. — Пожалуй, принципиально.
Слушает и прётся, скотина.
— А как бы, — спрашивает, — тебе хотелось, дорогуша?
И с такой подлой улыбочкой, что меня в жар бросило.
— Что значит "как бы хотелось?" — это я, значит, пытаюсь рыпаться. — Да мне-то какое дело? Мне всё равно…
Закатывается и делается парнем — тем самым лешаком — прямо на глазах, как будто голограмма меняется. Даже не верится, что плотское существо.
— Вот видишь, — пожимает плечиками, — тебе всё равно, а уж мне — и подавно.
И задирает кокетливо рубаху на голой поцарапанной коленке. Как раз в тему.
— Ага! — говорю. — Попался! В смысле — попалась! Ты — девочка!
Заваливается на спину, визжит и ногами дрыгает — дикий восторг.
— Обломись, — верещит, — Снайк! Я — мальчик!
Я только плюнул.
— Да ну тебя, — говорю. — Всё ты врёшь, поганец… в смысле, поганка, ни пола у тебя нет, ни стыда, ни совести…
— Ах, — говорит, — Снайк, душечка, как тонко! Дай, я тебя поцелую!
— Сначала, — говорю, — опять поменяйся.
Но тем не менее, чем дольше я с этим типом разговариваю, тем меньше в состоянии на него злиться. Забавный — и хитрющий, зараза — уважаю, ничего с собой не могу поделать. И настроение у меня меняется к лучшему. Но тут я вспоминаю одну важную вещь — и делается не по себе.
— Слушай, — говорю, — старик, а ты не знаешь, где Ада?
Улыбается безмятежно.
— Вот уж, — говорит, — на кого мне исключительно наплевать. Наверное, попёрлась искать свою страшную колдунью, которой не существует в природе, потому что любой подземный хозяин — это мальчик с девочкой в одном флаконе. Или разбивать волшебное зеркало, которое спьяну приснилось такой же набитой дуре, как она сама. Или заниматься какой-нибудь другой лабудой — почём мне знать, какой именно?
— Да, — говорю. — Это на неё похоже… Ори, а если её поймают?
— Выдадут замуж за своего короля, — смеётся. — Да понятия не имею, Снайк. Скорее всего, тихонько, не больно пристрелят, чтоб не мешалась, и сказке этой — конец. А что?
— Да ничего, — говорю, — так, жалко просто… Может, поищем её? Наверное, ещё можно вытащить…
А Ори только что сиял, как та самая золотая монета — и вдруг погас. И отвернулся от меня. И говорит в сторону:
— Я в этом не участвую. И тебе не советую.
— Да я же тебя не тащу, — говорю. — Тогда я один поищу. Для душевного равновесия. Ладно?
Тогда он начинает плакать. Всхлипывает и шмыгает носом. И я немного теряюсь.
— Ты чего? — спрашиваю.
— Ничего! — режет. — Не ожидал! Она тебе всё-таки нравится! Эта безмозглая машина для махалова! Эта злобная дура, которая вопила на всю степь, что я тебя предал! Нет, помолчи! Она ж ни чёрта не соображает, что вокруг происходит, хоть земля расколись! Зато настоящая стабильная баба, да?! Благие небеса, а я-то, дурак, сам, своими руками… Доигрался!
Отцы, радетели…
— Да что ты, дружище, — говорю, — в самом деле? Просто жалко — живой человек, по дури загнётся…
Поворачивается ко мне — мама родная! Рыльце мокрое, но уже не печальное — в ледяной ярости. Маленький, очень злобный дракончик. Настроение меняется, как погода в умеренных широтах.
— Как же, Снайк, — не говорит уже, а шипит сквозь зубы. В синих глазах вприщур — красные огоньки загорелись, губу приподнял, как хищный зверёк, а под ней — кошачьи клыки. На лешака уже не похож, даже смотреть страшновато. — Я понимаю — жалко. Что ж тут непонятного? Давай, беги, спасай свою суженую — только не надейся на повторение… сам знаешь чего! Давай, воюй с колдунами, разбивай дурацкие зеркала, плодись и размножайся — если она тебе это позволит и не прибьёт за это — а я в этой лажовине больше не участвую! Сыт по горло! Точка! Только не надейся получить назад свою летающую колымагу! Я её забираю на память, ясно!?
Вот клянусь на духу чем угодно — об авиетке я в тот момент даже не вспомнил.
— Да бог с ней, Ори, — говорю. — Я же не про то, я просто хотел…
Сам понимаю, что какую-то чушь несу, но нужные слова не придумываются, хоть тресни.
Ну, встал он, размазал слёзы рукавом, посмотрел на меня — жутко посмотрел, зло, насмешливо, разочаровано, грустно — подпрыгнул, руки раскинул, и уменьшился на глазах. Чудным таким созданьицем стал — меховым комочком, из которого кожаные крылья с перепонками растут. Взмахнул крыльями раз-другой — и исчез из виду.
А я смотрел вверх — и у меня почему-то всё внутри переворачивалось.
Наверное, с полчаса прошло, пока я куски души вместе собрал. Как было погано, описать тяжело. Но через полчаса до меня всё-таки дошло, что поезд ушёл и надо как-то бултыхаться дальше. И самое реальное, как ни гадко — это идти искать Аду. Хотя, куда идти и как там действовать, я на тот момент даже представить себе не мог. Просто сил не было сидеть и ждать у моря погоды.
И я встал, поднял бластер и попёрся, куда глаза глядят.
А вокруг — скалы и скалы. Травы с кустами всё меньше и меньше, сплошной голый камень цвета дорожной пыли… А дорога меж двух скальных стен всё круче вверх забирает, идти тяжело, жарища и пыль… Абсолютно никаких признаков жизни, даже птички не щебечут, каменная пустыня. Только и увидел, как пара ящериц в камнях копошится, до того, как солнце поехало к закату.
От жажды я не помер только потому, что у меня Орина фляжка осталась. Но есть очень хотелось, а хуже всего было то, что я совершенно не знал, куда податься и где искать этих подземных хозяев, чтоб они полопались… И о пещере с кучей соломы я уже думал, как о райских кущах, потому что переться в гору по камням пешком оказалось ничуть не приятнее, чем на лошади.
Так я бродил, пока не начало темнеть. Ничего не нашёл, только устал, как будто на мне кто-нибудь верхом катался. Заблудился так, что без солнца определять откуда пришёл, ни за какие деньги не взялся бы.
Когда сумерки наступили, попрохладнее стало. Я сначала обрадовался, а потом как начало холодать! Камни за день раскалились, как та самая сковородка, хоть блины на них пеки, но в темноте остыли быстрее, чем я успел покурить. Закон подлости.
Ну, сел я на камень с бластером в обнимку. Сижу и трясусь, как припадочный. Между скалами полоска неба видна, на ней серпик одной луны и пара звёздочек. И тишина стоит такая, что тревожно делается — будто кто в спину глядит.
Кутался я в куртку, кутался — кое-как согрелся и вроде бы начал задрёмывать. Снится мне, что сижу я в звездолёте, в рубке, только будто бы на пилотском месте не кресло, а почему-то табуретка. Ускорение, а пристегнуться нечем и сидеть очень неудобно — того и гляди, свалишься… И вдруг Ори в лешачьем обличье меня за плечо трясёт. Шепчет в самое ухо — даже щекотно:
— Снайк, проснись! Ну, просыпайся! Оглох, дурень!?
Мотнул я головой, открываю глаза: так люди и становятся заиками от неожиданности.