– Из книг ученых, – ответил непоколебимый в своей уверенности и родительской заботе Дворцовый. – Их от Кощея цельная библиотека осталась. Вот пущай он в энтих книжках и живет. Вот подрастет, прочтет все и наукой начнет заниматься. А в том, чтобы мыслить, беды нет. Тут на него богатырь не налетит да головы не отрубит, да и зверь никакой лютый не нападет. Опять-таки, ежели из дворца выходить не будет, я переживать не буду, что на него дерево упадет, бурей вырванное, или, того страшнее, палец о камушек зашибет. А ты знаешь, какие у него коготки на лапках? Изумрудные! Да чешуя стала меняться, цветами радужными переливается. Ох, неспокойно мне что-то. Болит сердце, будто беду каку чует, ибо сердце-то мое не простое, а родительское. А ты знаешь, малыш-то мой недавно…
И тут Дворцовый пустился в пространный рассказ о красоте, уме да талантливости своего сыночки. Домовик сплюнул с досады – он рассказ этот слышал уже раз сто и, казалось, знал Змея лучше, чем тот сам себя знал. Он встал и пошел на кухню собирать провизию, какой у него, царского домового, было запасено в достатке.
Когда Дворцовый ушел, сгибаясь до самой земли под тяжелым мешком, Домовик долго сидел на крыльце в раздумьях. Он размышлял о том, что любовь родительская – для детей вещь опасная. Ибо нет меры в ней.
Царь Вавила своим детям все разрешает, каждое желание их выполняется, а что желания те могут вред соседям причинить, объяснить царевым деткам некому. Да и остерегаться их не научили. Вон, когда Василиса порох изобрела – полгорода спалила и сама едва жива осталась. А Марья птицу летательную сделала да с сосны на землю рухнула, расшиблась вся. Елена нянек совсем измучила – поди туда, поднеси то, не думает даже «спасибо» сказать. А уж Власий, тот вообще всякую животину превыше человека ставит, а над боярами так подшучивает, что оторопь берет. Вот, к примеру, когда поросенок молочный прямо в руках воеводы Потапа ожил, как раз когда тот зубы в бок вонзил, шуму сколько было?! Потапа потом часа три отхаживали.
Ничего не боятся и никого не чтут царские детки. А царь Вавила и видеть этого не хочет. Не замечает, ослепленный родительской любовью.
Домовик мог бы много порассказать. Особенно о том, как царевич Власий по ночам волком перекидывается да в лес убегает.
А Дворцовый в другую крайность кинулся. У него приемыш, который зовет его тятей, только что собственной тени не боится. От всего огорожен, от всего обережен. Осталось в сундук положить да травами посыпать, чтоб моль не почикала. Вот только вопрос резонный: а сколько он в том сундуке проживет? От бед и боли убережен будет, и родителю приемному спокойно, да только в сундуке не вздохнешь, не повернешься.
Домовик вздохнул и подумал о том, что вряд ли когда заведет семью.
В огороде бабы затянули тягучую, под стать жаркому дню песню. Домовик прислушался и одобрительно хмыкнул – хорошо выводят, на голоса. Он с сожалением взглянул на заходящее солнце и подумал, что мысли философские думать – оно, конечно, правильно, но работу справлять тоже надо. И маленький хозяин вернулся в терем. А работа ему предстояла ответственная – стучать и греметь в горенке царского сына Власия. Тот как всегда спал сном богатырским. А что ему, спрашивается, не спать без задних ног, если он опять всю ноченьку в волчьем обличье по лесам шастал?
Просыпаться царевич не хотел. Он недовольно бормотал и даже запустил в домового подушкой. Но тот был настойчив – прекратил топать и ухать, только когда детинушка продрал глаза.
Глаза у Власия были большие, круглые и такого желтого цвета, что глянешь – оторопь берет, будто волчище матерый желтоглазый на тебя смотрит. Лицом Власий был бел да румян. Буйные кудри вились черными кольцами, словно из железа кузнецом выкованные. В плечах косая сажень, даром что из отроков еще не вышел. Если сейчас, в пятнадцать годов, в двери наклонясь проходит да бочком, то что будет, когда заматереет, замужичится?
Соскочил царевич с лавки, выпил заботливо приготовленную нянькой ендову молока и, схватив меч, с которым никогда не разлучался, выбежал вон. Так уж повелось – во сколько времени бы ни проснулся, сразу к пруду лесному бежал искупаться и сон смыть.
Из терема Власий отправился через слободу, потом в обход прямой тропы полем к лесу. А там и до пруда рукой подать. Обходной путь Власий выбрал не зря: опасался отца встретить да угодить на заседание боярской думы. Или сестер, что того хуже. Как пристанут, надоеды, не отвяжешься!
Но сегодня обычный маневр оказался зряшным. Только выбежал царевич на опушку леса, так сразу на одну из сестер и наткнулся. Он сердито сплюнул и хотел было ретироваться, но поздно – Елена Прекрасная его уже заметила.
– Власечка! – прокричала она, вскакивая.
Юбок на Елене было много надето, из-за чего она постоянно спотыкалась и падала. Власий едва успел подхватить сестру, иначе она упала бы и непременно нос расквасила. Утешай потом нескладеху полдня!
– Власечка, поиграй со мной, – просюсюкала Елена Прекрасная, вытянув кончик носа и сложив губки трубочкой. – Ну пожалуйста, будь добрый!
– Дело ли молвишь, сестрица?! – возмутился Власий, нахмурив густые брови, сросшиеся на переносице темной стрелой. – Не нянька я, воин!
– Знаю я, какой ты воин о четырех лапах! – Царевна головку набок склонила да искоса на братца взглянула. И личико ее при этом стало таинственным да загадочным.
– О чем толкуешь, не разумею, – ответил царевич, тщась придать лицу равнодушное выражение.
Но шантажистка, точно зная, что зацепила за больное место, хитренько прищурилась и, радостно блестя глазами, добавила:
– А когда ты волком перекидываешься, то дела непотребные творишь. Думаешь, я не знаю, кто ночью нынешней овечку стащил да съел? А?!
– Ну во что играем? – скрипя со злости зубами, процедил Власий.
Каким-то невероятным образом Елена Прекрасная умудрялась все обо всех знать. Ей достаточно было только намек на что-то узреть, а остальное царевна сама додумывала, и ведь не просто додумывала, а угадывала. Да так точно, будто своими глазами видела.
– В купи-продай играть будем! Я продаю, а ты, братец, будто в лавку пришел и торгуешься. – И Елена уселась на расстеленную в траве дерюжку.
Она разложила перед собой мотки ниток, иглы, корзинку. Хотела было положить и зеркальце, да передумала. С зеркалом Елена Прекрасная не расставалась никогда. Даже на горшке сидючи в него заглядывала, собою любовалась. Хотя что от той красоты в отхожем месте оставалось – никому не ведомо, потому как даже самая распрекрасная красота на горшке всю романтику теряет.
Власий указал мечом на моток ниток и буркнул:
– За это сколько денежек просишь?
Елена Прекрасная состроила жеманное личико и, гундося на английский манер, произнесла:
– Молодой человек, с оружием в лавку нельзя.
– Ну тады я пошел! – И Власий, развернувшись, припустил в глубь леса.
– Куда?! – воскликнула Елена Прекрасная.
– Оружие сдавать! – ответил царевич, не оборачиваясь.
Бежал Власий так, будто за ним гнались.
– Вот ведь дура-то неисправная! – восклицал он, выплескивая раздражение. – И не скажешь, что пятнадцать весен уже встретила, ведет себя так, будто все еще дитя малое!
Такая тоска на него напала, что сердце молодецкое будто обручами стянуло. Царевич взмахнул мечом и закричал, разрывая тоскливые те обручи.
Слова сестрицыны о том, что она углядела, как он в зверя волка перекидывается, больно Власия оцарапали. И хоть боялся царевич, что прознает о его беде батюшка, а от того, чтобы в зверье перекидываться, удержаться не мог. Нужно это было Власию, и не просто нужно, а как дышать естественно. А против естества-то не поборешься, не повоюешь с ним, с естеством-то. Оно от природы заложено.
Крик его богатырский протяжнее стал да надрывнее, и скоро уже не кричал царевич Власий, а выл. И так был этот волчий вой страшен, что смолкло все зверье на много верст вокруг, попритихло, по норам да дуплам попряталось. Подпрыгнул высоко царский сын, кувыркнулся через голову, и опустился на лапы мощные зверь лесной – волчище матерый.
Замер серый волк, правую переднюю лапу поджал, весь в струночку вытянулся – вот сейчас полетит стрелой спущенной! Недвижно стоял, только ноздри подрагивали, впитывая лесные запахи. Мир для Власия не только запахом наполнился, но и в цвете увеличился, и в звуках да шорохах расширился, заговорил на много голосов, позвал, поманил. И так тот зов сладок был, так правилен, что не удержался царевич, откликнулся. Сорвался он с места и понесся, куда чутье звериное потянуло.
Под лохматой шкурой перекатывались тугие, сильные мышцы. Тело перестало быть неудобным чужим кафтаном. Будто рубаху исподнюю надел, сшитую для него. Издали отмечал царский сын, как когти острые мох лесной пропарывают. И так холодит тот мох лапы, так обдает влажностью, что каждая шершавинка на жесткой коже чувствуется.