Нет, государи мои, я решил сделать ее счастливой, даже став ведьмаком. Что во мне изменится? Подумаешь, проклятие! Да и что за нелепость — богобоязненность русалки!
Мысли эти совершенно меня успокоили. Я направился к замку, чтобы поговорить с Летицией и успокоить ее. Мне стало весело — но вид кладбища около часовни меня как-то неприятно поразил.
Мерзавец Митч запер воротца, но я перемахнул через ограду и принялся рассматривать одинаковые могильные холмики под одинаковыми черными плитами. Надписи вогнали меня в тоску. "Добрые дети". Остров Добрых Детей. Откуда такой ненормальный обычай?
По датам на плите я определил могилу деда-ведьмака. Он прожил всего сорок семь. Могила решительно ничем не отличалась от прочих; ни кол в его тело никто не вбивал, ни сажал рядом с могильным камнем остролист или чеснок… Хотя, у них с бедным псевдодядюшкой Эдом, кажется, все вышло полюбовно…
С Эдом он, похоже, успел переговорить до смерти, размышлял я. Вероятно, приказал ему прибыть к смертному одру умирающего родственника. Перед смертью пообещал, что Эд станет волшебником, русалку ему представил… И сам велел похоронить себя так, под надписью "Доброе дитя".
Но — чье?!
Я стал сверять даты на камнях. Мои предки не отличались долгожительством; более пятидесяти семи никто из них не протянул. И тут меня ударило чудовищно странным фактом — я даже потряс головой, не веря собственным глазам.
Год смерти на каждой предыдущей плите соответствовал году рождения на каждой следующей. Дед умер в тот год, когда родился Эд — тридцать восемь лет назад?!
И разговаривал с Эдом перед смертью?! И дурацкую записку оставил новорожденный младенец?! Или — как?!
Мой тритон не умел говорить. Он только взобрался передними лапками ко мне на колени, когда я уселся на землю рядом с могилой Эда, и жалеючи, терся головой о мой локоть. Мне это мало помогло. Я чувствовал, что схожу с ума. Простейшие факты на этом проклятом острове не желали вязаться друг с другом в правильную цепь.
Я просидел так ужасно долго. Сначала мои мысли путались и сбивались в узлы, как некие тонкие, легко рвущиеся нити; потом в голове у меня появились какие-то проблески: я начал вспоминать все, что со мной произошло с тех самых пор, как на наш мейнский космодром приперся этот болван-нотариус.
И чем дольше и тщательнее я вспоминал, тем явственнее осознавал, что дело вовсе не в безумии фактов. Дело в том, что я не все знаю. От меня скрывают нечто очень принципиальное — и совершенно непонятное непосвященному.
Перед тем, как возвращаться в замок, я зашел в часовню, чтобы последний раз поставить свечку Богу. Часовня была заперта на висячий замок, но уж что умел делать мой вящий дух, так это отпирать запертые двери — замок так и остался висеть на петле, а дверь отворилась.
В часовне оказалось чрезвычайно затхло и пыльно. Насколько прелестной она выглядела снаружи, господа, настолько неухоженной и грязной оказалась внутри. Мне показалось, что ее не прибирали и не чистили священной утвари уже тысячу лет — такой там царил неуют. Предвечерний свет еле-еле брезжился сквозь мутные запыленные стекла. Паутина свисала с потолка пыльными клочьями, а все украшения и образа — очень древние, как я полагаю — пыль покрывала на два пальца, как толстое серое одеяло. Поп, отец Клейн, оказался вовсе не попом; он был обманщик, шарлатан и предатель в священническом облачении. Ни один поп в здравом уме не допустит такого безобразия в часовне своего прихода — к тому же кто угодно смог бы весьма легко определить, что тело бедного Эда тут не отпевали, конечно. Впрочем, еще бы! Как можно отпевать ведьмака в часовне, построенной для светлейшего Творца всего сущего? Мне даже представилась гадкая картина, как Митч и так называемый поп Клейн кладут мертвого Эда, который все еще немного похож на меня даже в смерти, на серый камень в подземном святилище, в выемку, сделанную специально для тела — нагого, наверное, расписанного кровью, тайными ведьминскими рунами по голому телу. Я просто-таки увидел, господа, как эти подонки служат какую-то гадкую службу Морскому Дьяволу, а три рыбы с удивленными глазами тупо смотрят на это сквозь стекло… Меня передернуло от омерзения.
И тут, государи мои, на меня вдруг нашел такой приступ благочестия, какого не бывало никогда в жизни! Я стащил с плеч эту шелковую тряпку, вышитую золотом, и принялся стряхивать ею пыль сначала со скульптур Божьих Вестников с крыльями чаек, а потом с лика самого Отца-Солнца, Создателя Жизни. Позолота на лучах, обрамлявших лик, выцвела и потускнела, но сам лик сохранился порядочно. О, друзья мои, мой Господь посмотрел на меня с доброй улыбкой, и я Ему улыбнулся и помолился единственной молитвой, которую помнил от маменьки: о ниспослании света на душу творения Его.
Мне здорово полегчало. Я нашел старые-престарые, чуть не окаменевшие свечные огарки, обгрызенные мышами, расставил их по пыльным подсвечникам и зажег. В запущенной часовне сразу стало веселее, даже обозначились остатки золотых облаков под сводом. Я подумал, что обязательно наведу здесь порядок, независимо от того, что случится этой ночью. Еще я подумал, что завтра же на рассвете непременно выгоню Митча с Клейном со службы и с острова заодно. И в моей душе окончательно воцарился мир и покой.
Смешно, господа, но тритон остался здесь. Я думал, раз он демон, то не сможет пребывать на освященной земле — но в часовне ему, похоже, оказалось совсем неплохо. Он, правда, стал пыльным, обшарив все темные углы, но не исчез, как исчезал в замке при приближении Митча или Клейна.
Сей странный факт дал мне возможность предположить, что тритон — существо, относительно более божье, чем Клейн и Митч. Мысль эта меня насмешила, я подумал, что становлюсь записным богословом прямо на самом краю адской пропасти.
Я провозился в часовне довольно долго, господа — меня странно увлекла эта работа. Я смел столько пыли, что сам покрылся ею с головы до ног, а тритон просто-таки превратился в пыльную колобашку с ножками. Тот предмет одежды, которым я пользовался в качестве подручного средства для уборки, становился тем грязнее и неузнаваемее, чем больше вокруг появлялось чистого пространства — а меня это отчего-то повергало в злорадство. Выйдя из часовни, я зашвырнул этот портновский шедевр в кусты, чувствуя абсолютное удовлетворение.
Когда мы с тритоном закончили наши благочестивые труды, солнце уже побагровело и опускалось к водам океана. Замок показался мне мрачной темной громадой; как-то не тянуло туда, но невозможно было отступать.
Перед воротами меня встретил неотвязчивый Митч, который расширил глаза, когда увидел мой костюм, и тут же принялся предлагать ванну, свежее белье и ужин.
— Благодарю вас, милейший, — говорю, как можно холоднее. — Я желал бы увидеться с Летицией.
— Конечно, конечно, — говорит. Меня поразило, что тон у Митча стал почти таким же, как вчера поутру, в начале нашего знакомства, будто ничего и не произошло. — Само собой, вы с ней увидитесь, ваша светлость, но не в таком же виде, право…
Что-то резонное я в этом заявлении усмотрел. Пошел с ним, отмылся от пыли и переоделся — а потом обнаружил, что мой тритон опять пропал. Я позвал его вполголоса — но он не показался. Я ужасно огорчился и решил, что мой вящий демон окончательно меня покинул — почему-то мне это показалось очень грустным.
Я прошел в столовую по галерее, увешанной портретами. Остановился посмотреть на беднягу Эда — он так лихо улыбался, как не вышло бы ни у кого из "светских вырожденцев", как их звала Летиция. Рядом с ним мой молодой дед, совершенно не похожий на ведьмака, задумчиво гладил белого щенка с рыжими пятнами — может, своего вящего демона? Забавно, господа: мне мерещилось, что все мои предки, "Добрые Дети", провожают меня взглядами — они смотрели как из другого мира, и очень печально, хотя вчера казались мне совершенно спокойными.
А в тот вечер, в красном закатном свете, они выглядели, будто сонм призраков — полными какой-то странной жизни и скрытой боли. Мне стало жаль их, непонятно почему — даже деда-ведьмака.
Зато предок Эдгар, Владыка Океана, почти совсем скрылся в тени, из сумерек рамы только его глаза блестели — и блестели недобро. Я подумал, что и его при желании можно назвать Эдом, но уж не бедным — а мне померещилось, что он усмехнулся. Моя рука с перстнем тут же заломила по самое плечо, нестерпимо.
Сниму гада, подумал я тогда. Вот завтра же утром и прикажу снять и закинуть на чердак. Наверняка, это он придумал мерзкий обычай не оставлять имен от своих потомков — из чистой злобности. Парр-ршивец. Ну погоди же…
В довершение всех огорчений в столовой я обнаружил, что Летиция не вышла к ужину.
Я рявкнул на Митча так, что он подпрыгнул:
— В чем дело, милейший, где моя невеста?!
А он спокойнейше ответил: