И, овладев собой, я постарался смотреть на туземцев спокойным взглядом специалиста.
...С изрядной неуверенностью, тем но менее, я приступаю к описанию тикитаков (таково самоназвание этого народа). Во-первых, понимаю, какие чувства может вызвать у читателей неприкрытая натурность его, — сам их пережил. Во-вторых, литературные возможности у нас здесь крайне ограничены. Наиболее отработано в нашей художественной литературе описание лица — единственной постоянно обнаженной у европейцев части тела, виду которой в силу этого мы придаем исключительное значение. «Лицо — зеркало души». Я уж не буду говорить о том, что каждый знающий жизнь относится к этому тезису скептически, ибо не раз претерпевал от ловкачей с открытыми, честными лицами или от женщин; какое к черту зеркало! Но следует помнить о том, что мы вынуждены так считать — просто в силу необходимости: было бы обнажено у нас другое место, его считали бы «зеркалом». И применительно к нему писатели строили бы свои великолепные описания движений души: «его грудь омрачилась от печали», «его спина побагровела и напряглась от гнева», «его поясница зарделась от смущения», «его...» — ну, впрочем, дальше не будем.
Теперь представьте, что все, решительно все в человеке доступно вашему взгляду — и даже более то, что внутри, а не снаружи. И если до этого вы — на основании рисунка, сделанного со случайного мертвеца, — были уверены, что внутренности у всех одинаковы, то теперь вы убедитесь, что ничего подобного: внутренний облик у каждого неповторимо свой. Более того, там — от разных настроений, состояний, а равно и известий, слов близких и т. п.– что-то омрачается, светлеет, искажается, вытягивается, багровеет, бледнеет... И каждый орган, каждое место в «инто» (так называют тикитаки свой полный вид) имеет свое выражение — настолько красноречивое для понимающих его, что по нему узнают о человеке куда больше, чем по лицу. На него тикитаки нечасто обращают внимание.
Но, к сожалению, в силу скудности литературных средств об этом я могу дать читателям только общее представление, не более. В конкретных же дальнейших описаниях могу лишь обещать, что не будут перепутаны сердце и желудок (и иные органы, разумеется) — а в остальном, как говорится, да поможет мне бог!
Скелеты сидящих в амфитеатре бросились мне в глаза не потому, что были заметней прочего, а — страшнее. Напугали. Они тоже были прозрачны, все кости янтарно просвечивали; приглядевшись и привыкнув, я нашел, что выглядят эти каркасы вполне респектабельно. Да и ниши глазниц смотрели не зловеще черными провалами — ведь в них находились глазные яблоки. По строению скелетов (и только по этому) я отличал мужчин от женщин; и тех, и других здесь было примерно поровну. Головы дам украшали темные волосы, собранные в высокие прически.
Наиболее заметными у всех были области головы и позвоночника из-за непрозрачности мозга, а также сердца, печени, почки и крупные сосуды — из-за непрозрачности крови. Причем, поскольку ткани этих органов и сосудов тоже были прозрачны, то выглядели они все непривычно, размыто: алые и темно-красные пятна в середине туловищ с отростками сужающихся и ветвящихся полос того же цвета. Пятна сердец и полосы крупных сосудов ритмично пульсировали, то расширялись, то сужались. А чем дальше от сердца, тем более мельчали и дробились потоки крови, растекались в кружева капилляров, кои не были видны, а замечались окрашивающей мышцы и ткани розоватостью.
«Многое отдал бы сэр Уильям Гарвей, чтобы увидеть это!» — подумал я.
Не было более ни страха, ни возмущения (раз я вижу то, что вижу, то и они все нагие, значит, это в порядке вещей здесь, — чего же обижаться!). Я смотрел, подавшись вперед. Ближние туземцы сидели в нескольких ярдах от стеклянной стены; за желто-прозрачными лбами их (у некоторых он переходил в лысину) я отчетливо различал изборожденную извилистыми складками серую поверхность мозга. От головы в янтарные шейные позвонки и ниже, до поясницы, опускался вырост спинного мозга; от него во все стороны растекались такой же сложной сетью, как и кровеносные сосуды, но куда более тонкие, нити нервов. Прочие внутренности, как и мышцы, и кожа, были настолько прозрачны, что угадывались более всего по преломлению ими света. В животах некоторых туземок что-то искрилось, поблескивало — издали я не мог разглядеть что. Сидевший в первом ряду мужчина с массивным костяком поднес к зубам трубку: дыхательное горло и легкие его голубовато очертились от затяжки дымом.
«Мозг и кровь,– вертелось у меня в голове,– кровь и мозг!» Скелет — каркас и опора тела, мышцы движут, пищеварительные органы питают... Но если бы мне предложили выделить самое главное, то для разумного существа иного и не выберешь, кроме мозга — носителя разума, и крови — носительницы жизни. То есть вряд ли, что это у них сами, от природы, выделились наименьшей прозрачностью главные вещества разумной жизни... выходит, выбрали?!
Но если так, то я попал совсем не к дикарям. Наоборот, вполне возможно, что это я в их глазах выгляжу дико. Эта мысль заставила меня отвлечься от наблюдения прозрачников (теперь и в уме мне не хотелось именовать их туземцами), перенести внимание на местность.
Амфитеатр расширяющимися дугами ступеней из белого камня поднимался на два десятка ярусов; но бокам и в середине были проходы. Далее в гору шла прямая, мощеная и усаженная по бокам деревьями улица; но обеим сторонам ее стояли дома в один или два этажа, стены которых блестели сплошными окнами. Слева от амфитеатра углом выступало многоэтажное здание сложной архитектуры, тоже почти все из стекла. Непохожа местность на дикую, совсем непохожа!
Из глубины улицы примчали на лошадях двое, соскочили, зацепили поводья за колышек, сами стали пробираться по ступеням вниз. Это были мужчина и женщина, видимо, опоздавшие к началу зрелища. Лошади — непрозрачные, одна гнедая, другая вороная, хорошо ухоженные — стояли смирно, только подергивали кожей и помахивали хвостами. Мой взгляд задержался на них гораздо дольше, чем они того заслуживали; я вздохнул.
Внизу слева тоже произошло движение. Переведя глаза туда, я увидел, как на возвышение в форме усеченной пирамиды из того же светлого камня поднялись трое; их янтарные скелеты выражали достоинство, в руках были кожаные папки. Одновременно сверху, прямо перед стеной-окном моего дома, появилась и начала медленно опускаться люлька, похожая на ту, в которой маляры и штукатуры перемещаются вдоль стен, но более ажурная, сделанная из бамбука. В ней находился долговязый худой туземец, который делал какие-то указующие жесты, а рядом с ним весьма обширная женщина; она — в этом я не мог ошибиться — стояла спиной ко мне. Механизм, который перемещал люльку во всех направлениях, находился, вероятно, на крыше домика, я его не видел. Люлька на некоторое время зависла напротив меня, затем поплыла к пирамиде и развернулась так, что женщина в ней оказалась спиной к тем троим. Мужчины один за другим что-то говорили, указывали в мою сторону то рукой, то папкой; когда речь длилась долго, люлька поворачивала женщину в ней спиной ко мне.
По этому ритуалу да еще по тому, что взгляды сидевших в амфитеатре теперь преимущественно были устремлены к пирамиде, я заключил, что на ней находятся немаловажные особы, какие-то сановники, а может быть, и здешние правители. Вспомнив, что учтивость и хорошие манеры никогда меня но подводили, я приблизился к левой стеклянной стене, отвесил этим троим глубокий поклон — с выставленной ногой и надлежащими взмахами правой руки, хоть и без шляпы в ней; не уверен, что у нагого это выглядело слишком уж изящно, но что оставалось делать! Затем распрямился и обратился к сановникам с речью. Я сказал, что благодарен от всей души за мое спасение и рад буду отплатить за это услугами, какими только смогу, что родом я из могучей и просвещенной державы, которая имеет много заморских владений и охотно установит отношения с данной территорией; а сейчас я желал бы, чтобы меня выпустили из этой комнаты, вернули одежду и дали поесть. Последние просьбы я подкрепил красноречивыми жестами. Люлька с худым туземцем и неподвижной дамой в это время приблизилась ко мне. Вряд ли я был понят и даже отчетливо услышан через стекло, но сановники смотрели на меня благосклонно, а один даже кивнул. Во всяком случае мои манеры и внятная речь могли произвести на них впечатление, что я не дикарь. Внезапно в амфитеатре произошло оживление. Туземцы указывали на меня, переговаривались. Затем зааплодировали, причем аплодисменты явно адресовались тем троим на пирамиде: они довольно кланялись. До сих пор я так самозабвенно рассматривал прозрачников, что не задумывался над тем, какое впечатление произвожу на них сам — своим телом, кожей, осанкой, лицом. А оно тоже должно быть изрядным, все-таки белый человек не такой частый гость в этих широтах. И чего это они возбудились, указывают на меня — будто только увидели, а не рассматривают добрый час?