— Поиграйте.
— С удовольствием, — сказал друг музыканта.
В дверях толпились крысы.
— Прискорбно жаль, — проговорил командир задумчиво, — что так много людей не понимают относительность моральных и духовных ценностей в этот быстро меняющийся мир. За иллюзия собственного достоинства готовы убивать не только нас, но и себя. Дорогостоящая иллюзия! Теперь, когда так тяжело, особенно. Мы поможем вам избавляться от этого вековечного груза.
— Вы ведь и покушать нам небось принесете, правда? — спросила мать. — Вот и слава богу… А там, глядишь, и детишки пойдут… — Как добрая бабушка, хранительница очага, она сложила руки на животе, оценивающе оглядывая друга музыканта, и того затошнило. Эта потная, перепуганная шлюшка, из-за которой он уже начал было завидовать другу, теперь казалась ему отвратительной. И, однако, выхода не было, спать придется с ней.
Дочь судорожно согнулась, сунула кулак в рот и страшно, гортанно застонала без слез. Из коридора вскинулись автоматные стволы, а потом нехотя, вразнобой опали.
— Что ты, маленькая? Не надо… — сказала мать. Но дочь уже выпрямилась. Из прокушенной кожи на кулачке сочилась кровь.
— Нет, мама, уже все, все… — выдохнула она. — Уже все, правда, все ведь… правда… что же тут поделаешь…
— Дети подлежат немедленной регистрации и передаче в фонд сохранения, — сказал командир, тактично дождавшись, когда она успокоится. — Впрочем, хорошо зарекомен… довавшие себя перед администрацией люди будут допускаться в воспитание. Прошу к рояль.
Первый звук показался другу музыканта удивительно фальшивым. Он вздрогнул, искательно глянул в сторону командира и, словно извиняясь, пробормотал, чувствуя почти непереносимое отвращение к себе:
— Загрубели руки…
Какое падение, подумал он с тоской. Ну что ж, падать так падать. Что мне еще остается. И он добавил самым заискивающим тоном, на какой был способен:
— Вы уж не взыщите…
Крыса в черном смотрела на его руки спокойно и внимательно. Только бы не сбиться, думал друг музыканта, беря аккорд за аккордом. Он играл ту же вещь, что звучала здесь только что. Все равно втроем, или даже вчетвером, мы не дошли бы до реки, думал он. А если бы дошли, там оказалась бы та же пустыня. И если б там даже были кисельные берега, что бы мы стали делать? Как жить? Да если б даже и сумели что-то наладить, скоро упадет луна, — и этому-то уж мы ничего противопоставить не сможем. Остается надеяться лишь на крыс, они-то придумают выход. Вначале казалось, будто пилот знает, что делает, но он был всего лишь честолюбивым и беспомощным маньяком, не сумевшим даже спасти нас из этой западни… Интересно, о чем думал тот, когда играл? У него было такое лицо, будто он на что-то надеется. А на что надеяться в этом аду, в этом дерьме? На пилота? На крыс? Господи, а ведь я, быть может, последний музыкант-человек. Самый лучший музыкант на планете… Самый лучший! Только бы не наврать, не сфальшивить! Ну? Ведь получается, черт бы вас всех побрал. Нравится вам, а? Нравится?! Ведь получается! Ну что ты стоишь, тварь, что молчишь, я кончил…
— То, как вы играете, пока не хорошо, — сказал командир и наставительно поднял короткую лапку, выставив коготок указательного пальца прямо перед носом друга музыканта. — Вам следует чаще тренировать ваши пальцы.
Когда бурая луна перестала распухать от ночи к ночи и стало очевидно, что орбита ее каким-то чудом стабилизировалась; когда приметный дом, одиноко рассекавший льющийся над пустыней и руинами ветер, постепенно заполнился изможденными, иссохшими, подчас полубезумными людьми, друг музыканта репетировал уже по девять-десять часов в сутки. С автоматом на груди он сидел на вращающемся табурете, ревниво озирался на теснившихся поодаль новеньких и, как расплющенный честолюбивой матерью семилетний вундеркинд, долбил одни и те же гаммы. И мечтал. Мечтал о том, что вечером, или завтра, а может, хотя бы послезавтра, слегка усталый после очередной операции, но, как всегда, безукоризненно умытый и затянутый в чернь и серебро, без пятнышка крови на сапогах, придет его властный друг — возможно, вместе с другими офицерами, — взглядом раздвинет подобострастную толпу и, то задумчиво, то нервно подрагивая розовым хвостом, будет слушать Рахманинова или Шопена.
Дочь, не щадя ни себя, ни будущего ребенка, который начинал уже нежно разминаться и потягиваться в ее набухшем, как луна, чреве, ночи напролет проводила в окрестных развалинах, едва ли не до кипения прокаленных свирепым дневным полыханием, и рылась в металлической рухляди, в человеческих останках, разыскивая для мужа, опасавшегося хоть на миг отойти от рояля, недострелянные обоймы. Ближе чем на пять шагов друг музыканта никого не подпускал к инструменту; даже случайные посягательства на невидимую границу он ощущал физически, как неожиданное влажное прикосновение в темноте, — и его тренированные пальцы в панике падали с белоснежных клавиш «Стейнвея» на спусковой крючок «ингрема». По людям он стрелял без колебаний.
Февраль 1981,
Ленинград
Кирилл Бенедиктов
Точка Лагранжа
1
Продольный разрез — самый легкий. Лезвие скальпеля почти без сопротивления погружается в подрагивающую плоть, рассекая кожу и мышцы. Глубоко резать не нужно, достаточно, чтобы в рассеченные ткани входила первая фаланга указательного пальца.
Мишутка тонко постанывает, уткнувшись лицом в насквозь пропитанную слезами подушечку. Рот у него заклеен скотчем, поэтому кричать он не может — только стонет и плачет. Мишутке одиннадцать, он уже почти взрослый, и Стас не испытывает к нему особой жалости. В одиннадцать лет пора уметь держать себя в руках.
Разрез начинает сильно кровить. Стас матерится сквозь зубы и пытается поставить дренаж. Получается не слишком хорошо — никакого медицинского образования у Стаса нет, если не считать таковым наблюдения за действиями Доктора, и весь его небольшой опыт приобретен главным образом методом проб и ошибок. Истечь кровью Мишутке все равно не грозит, но кровь мешает Стасу точно определить длину и ширину разреза, а это очень важно. Во всяком случае, так говорил Доктор.
Звонит телефон. От неожиданности Стас едва не роняет скальпель — он уверен, что выдернул провод из розетки, готовясь к операции. Оказывается, нет. Ладно, кто бы это ни был, брать трубку Стас не собирается.
Мишутка мычит что-то осмысленное. Что-то отдаленно похожее на «мама, мама». Возможно, он думает, что это звонит его мама, и хочет, чтобы Стас с ней поговорил. Ага, разбежался!
Стас со злостью сплевывает на пол и, нехорошо прищурившись, приступает к поперечному разрезу. Плоть разворачивается мясистыми лепестками. Четыре лепестка, обрамляющих кровавый тугой бутон. Тело Мишутки выгибается дугой. Тьфу ты, какие мы нежные! Одиннадцать лет! Позорище…
Телефон продолжает звонить. Кто же это такой настырный?
— М-м-м! О-о-о! М-м-м! — стонет Мишутка.
— Будешь дергаться, отрежу руку, — рычит на него Стас. — Или ногу, мне без разницы!
Все равно, конечно, дергается. Ну, может, не так сильно, как раньше, но дергается. Хуже девчонки, честное слово! Черт бы побрал Ленку! Где только она находит таких уродов? Одиннадцать лет — почти стопроцентный непроходняк, шанс на удачное вживление — минимальный. Настолько минимальный, что и высчитывать его не хочется. Стас кромсает парнишку с тягостной уверенностью в том, что все это — боль, кровь, стоны «мама» — зря. Ничего хорошего из этого не выйдет. И дай-то бог, чтобы не вышло чего-нибудь плохого…
Еще пять минут уходит на вырезание креста под правой лопаткой. Теперь худая Мишуткина спина напоминает тушку освежеванного барана. Мальчик уже не стонет и не дергается — наверное, потерял сознание от боли.
Чего проще, думает Стас зло, сунуть пацану под нос тряпку с эфиром или просто дать по башке кувалдой, обмотанной ватином… Нет, нельзя. Доктор строго-настрого запретил использовать анестезию. Любую. Вот если сам вырубится — тогда ладно. Это вроде как не считается. Почему? Спросить бы у Доктора… Только вот Доктор уже никому ничего не расскажет…
Дренаж. Еще дренаж. Крест под левой лопаткой неожиданно перестает кровить, и Стас, не веря своему везению, быстро открывает контейнер с Пакостью. Личинки тихо дышат в своих гнездах, ворсистые бока едва заметно поднимаются и опадают. Стас хватает хромированные щипчики, осторожно вытаскивает крайнюю личинку и помещает ее в разрез. Белые ворсинки мгновенно наливаются багровым. Личинка жадно пьет Мишуткину кровь, раздувается, как пузырь, заполняя собой всю рану. Ворсинки распрямляются, впиваясь в рассеченную ткань, прорастают сквозь плоть, становятся ею… Смотреть на это неприятно. Стас аккуратно прикрывает имплантированную Пакость полуотрезанными лепестками Мишуткиной кожи. Зашивать ничего не нужно, личинка сама по себе и иголка с ниткой, и антисептик.