В лыжной шапочке, кимоно и сапогах он вышел к народу, сжимая в одной руке гранатомет, а в другой — статуэтку железного Феликса в одну двухсотую натуральной величины. Послышался общий стон умиления, и в тот же миг страна восторженно избрала себе нового властителя.
— Обратите внимание, какое суровое, сдержанное лицо, — говорили одни.
— И при этом доброе! — с придыханием стонали другие.
И бывший царек с облегчением продолжил смотреть сны, а новый уселся на лавры. Но почивать на них он не собирался — он начал постепенно проступать, как проступает в ванночке проявляющийся фотоснимок. Главное же, что он начал увеличиваться, и одежда бывшего царька и его приспешников становилась ему тесна. От нее осталось одно кимоно — широкое и потому годящееся на любой размер. Первой он скинул лыжную шапочку, потом потертую курточку… Дошла, наконец, очередь и до сапога.
— Меня-то за что?! — взвыл сапог. — Я же верой и правдой! Я же вашу ногу обнимал, как пух!
— Все бы хорошо, — ровно отвечал бывший невидимка, — но вы мне малы.
— Да я растягиваюсь! Я целой области годился, а теперь мал?!
— Теперь и области малы. Мы, понимаете ли, вводим новую моду — импортную. У нас на невидимом фронте не приняты отечественные сапоги.
— А какие? — спросил сапог.
— Испанские, — пожал плечами боец невидимого фронта.
Фронт, кстати, становился все более видимым, тоже проявляясь, как пейзаж в туманен — и видно уже было, что проходит он практически через всю страну: вон в северной столице сидит боец, и на Дальнем Востоке генерал, и экономикой рулят чекисты, и даже в родной теперь области нашего сапога с отчетливым отрывом лидирует в борьбе с коммунистом железный испанский сапог невидимого фронта, а сапог по фамилии Руцкой вообще вычеркнут из списков кандидатов, словно его и не было никогда.
— Куда же мне теперь?! — тоскливо вопросил сапог. — Ведь я все-таки ваш…
— Известно куда, — пожал плечами новый царек. — Куда попадает старая обувь?
— В ремонт? — с надеждой спросил сапог.
— В ремонт — когда новой нет, — мрачно ответил царек. — А когда ее до фига и больше — на свалку истории. Там наш сапог теперь и пребывает. Но, к чести его будь сказано, он и там остается собой. Навел порядок на свалке истории. Они там теперь все маршируют, поют и разучивают упражнение «делай раз!».
И правильно. Все лучше, чем зря валяться. Будет чем заняться новым людям, когда и они попадут туда.
Если бы Гена не продал правду, о нем вряд ли можно было бы сказать хоть что-нибудь определенное. До такой степени стерты были черты его гладкого желтоватого лица, до того заурядны казались деликатные, но без особого политеса манеры, так приятен и, однако, совершенно лишен индивидуальности был его голос, не высокий и не низкий, — словом, идеально подходя на роль хранителя правды, а то и самого вождя, он никак не выглядел виновником краха своей стаи. Кто заподозрил бы в столь округлом и для всех удобном человеке, который никогда ничему толком не учился, ничего не знал и ничего не любил, первопричину великих потрясений? Напротив, только таким и можно было доверить все, чем владели Генины единомышленники, — а именно землю и правду.
Правда эта была у них с 1912 года, с того самого рокового 5 мая, когда она таинственным образом возгорелась из искры. Ни один здравомыслящий человек не верил, что из искры может что-либо возгореться, а уж тем более правда, но первый хранитель правды так дул на искру, что раздул из нее все желаемое. Честно сказать, поддувала ему и творческая интеллигенция, вечно передо всеми виноватая, и угнетенные меньшинства, задыхавшиеся в черте оседлости, и даже кое-кто из правящего класса, в глубине души не сомневавшегося, что все одно пропадать — и уж лучше гореть, чем гнить. Без правды, однако, у поджигателей ничего бы не получилось. Этой правды никто толком не видел, потому что уж больно загадочная это была субстанция, — она обладала способностью ежедневно меняться в зависимости от обстоятельств, но это-то ее свойство и делало поджигателей совершенно непобедимыми. Правда была не только коллективным агитатором и коллективным пропагандистом, но и коллективным организатором. Она имела три священных источника и три неделимые части. Она была конкретна. Она была всегда одна и та же, но при этом каждый раз другая, и в этом заключалась ее диалектика, куда более непостижимая, чем догмат о Живоначальной Троице. Многие, и притом не худшие, умы свихнулись, пытаясь отыскать эту правду. В поисках ее они резали лягушек, ходили в вонючие крестьянские избы, шли на каторгу, вглядывались в дно стакана, — но никому из них не приходило в голову, что правда раздувается из искры. И уж тем более не могли предположить все эти примитивные существа, что настоящая правда должна меняться в соответствии с нуждами своих обладателей: это было открытие, сопоставимое с одновременно доказанной теорией относительности. Овладев священной правдой, которую, подобно огню, поддерживали специально обученные хранители, будущие Генины единомышленники оказались перед всем миром в подавляющем большинстве, за что и получили название большевиков. Для краткости, впрочем, они называли себя просто «б», чем дополнительно подчеркивалась великая изменчивость правды, С помощью своей диалектической правды большевики сначала победили всех оппонентов, потом счастливо избавились примерно от трети родного народа. объяснив это его интересами, и не вызвали в нем ни малейшего ропота. Иноземные полчища пытались выведать у большевиков их правду, но те не выдавали ее никому — прежде всего потому, что правда эта вообще не подлежала словесному оформлению, а потому ни один Кнбальчиш не мог бы внятно ее сформулировать, даже желая пойти навстречу настойчивым просьбам буржуинов. Эта же правда позволила большевикам совершенно разорить и охмурить богатую и разумную страну, сохраняя ее. однако, в полном своем подчинении. И даже когда правда кратковременно стала заключаться в том, что все беды случились именно от большевиков, они продолжали оставаться во всеоружии — таково было волшебное действие загадочной субстанции. Немудрено, что день ее обретения — 5 мая — отмечался в стране больше-! как главный национальный праздник. В этот день страна награждала тех своих сыновей, которые раньше других поняли, что главное для познания правды — не искать правды. Правда была как царствие небесное: она открывалась не искавшим ее. Достаточно было сказать — Я прав!» — как правда, наподобие верного Мухтара, была тут как тут и ластилась к своему обладателю.
Хранителями ее как раз и назначались простые люди со стертыми чертами и нехитрыми фамилиями — Афанасьев сын. Фролов сын, Петров сын… Гена отлично вписывался в этот ряд и с детства мечтал достичь поста хранителя, поскольку все необходимое у него было, и главной чертой, обещавшей ему триумфальную карьеру, была его редкостная, не вытравимая серость. Серость была во всем — в названии города Серова, которому повезло стать Родиной Гены, в Гениных глазах и волосах, словах и трудовой биографии. Поработав токарем и послужив в армии, Гена издали начал свой долгий путь к правде — сначала он получил в свое распоряжение смену, с обладания которой начинали многие будущие правоохранители. Смену Гена держал в кулаке и вскоре довел ее до уровня собственной серости, что не осталось без поощрения. Его призвали из Ленинграда в Москву и вручили облегченный, молодежный вариант правды, еще отнюдь не дававший власти над миром, но позволявший постичь великую относительность заветной субстанции. После нескольких досадных проволочек Гена вплотную приблизился к осуществлению своей мечты и по достижении сорока лет с небольшим в торжественной обстановке получил-таки правду: и то сказать, серей него претендентов не было.
Трепеща и замирая, переступил Гена желанный порог. На самом высоком этаже многоэтажного правдохранилища, в кованом ларце за семью замками, под стеклянным колпаком дожидалась правда. Гена знал, что она дает неограниченные возможности и любые права. Он повернул семь ключей в семи замках и, затаив дыхание, откинул крышку. То, что предстало перед его взором, было ни на что не похоже.
Человеку, никогда не видевшему правды и привыкшему к мысли о ее всемогуществе, трудно объяснить, что такое на самом деле было в ларце. Гена увидел нечто скукожившееся и пожелтевшее от времени, нечто жалкое, пыльное, грозящее вот-вот рассыпаться в прах. Та грозная, стальная и кровавая правда, о которой он был с детства наслышан, — правда цвета штыков и кремлевских звезд, шинелей и мировых пожаров, золотых колосьев и вывороченных внутренностей, — теперь лежала перед ним, благоухая портянками. По сравнению с Гениным идеалом, дававшим ключ к тайной власти, она выглядела примерно так же, как сброшенная кожа Царевны-лягушки на фоне ее подлинного великолепия. И так же, как у Ивана-царевича, первым побуждением Гены было сжечь к чертям собачьим эту кожу, обманувшую его лучшие ожидания. Но, в отличие от своих предшественников, он был парень расчетливый и понимал, что сжечь всегда успеется, — можно попробовать для начала извлечь из своего нового положения какую-никакую выгоду. Не зря же он шел к нему всю жизнь, смиряя плоть, избегая случайных связей, подавляя естественные позывы к убийству и мздоимству, не зря же больше сорока лет посвятил чтению непередаваемо скучной литературы, в которой на все лады доказывалась единственная мысль о том, что правда всегда права! Правда правильна, правдива, правомочна, правосудна, обречена на правящую роль, — все это Гена сорок лет твердил наизусть, чтобы теперь сжимать в кулаке горсть праха! Нет, так просто он сдаваться не хотел.