Мы собрались, по обыкновению, в беседке из виноградных лоз. Вечер был грозовой и душный, в небе, покрытом черными тучами, тут и там вспыхивали молнии. Все мы хранили меланхолическое молчание. Какая-то печаль была разлита в окружающей природе; она проникала в душу, и на глаза невольно навертывались слезы, Беппа выглядела особенно угнетенной: ее явно одолевали какие-то мучительные мысли. Напрасно аббат, огорченный всеобщей подавленностью, так и этак пытался развеселить нашу подругу, обычно столь оживленную и резвую. Ни вопросы, ни колкие замечания, ни просьбы не могли вывести ее из задумчивости; устремив глаза к небу и рассеянно перебирая трепетные струны гитары, она, казалось, совсем забыла, где она и с кем, и занимали ее лишь жалобные звуки, которые она извлекала из своего инструмента, да причудливый бег туч. Добрый Панорио, обескураженный неудачей своих попыток, решил обратиться ко мне.
— А ну, дорогой Дзордзи, — сказал он, — примись-ка теперь ты за нашу капризную красавицу и испытай силу своего дружеского влияния на нее. Между вами ведь существует некая магнетическая симпатия, которая сильнее всех моих резонов, и звук голоса твоего способен вернуть Беппу к действительности, где бы ни витали ее думы.
— Магнетическая симпатия, о которой ты говоришь, дорогой аббат, — ответил я, — вызвана сходством наших переживаний. Мы страдали от одних и тех же причин, размышляли об одном и том же и довольно знаем друг друга, чтобы понимать, какие именно мысли могут возникнуть у каждого из нас в определенных обстоятельствах. Ручаюсь, что угадаю если не самый предмет, то по крайней мере направление ее мыслей.
И, обернувшись к Беппе, я тихо спросил:
— Скажи, carissima[1], ты вспомнила одну из наших сестер? Какую же?
— Самую прекрасную из всех, — ответила она, не оборачиваясь, — самую гордую, самую несчастную.
— Она умерла? Когда? — спросил я, живо заинтересованный судьбою той, что жила в воспоминаниях моей благородной подруги: мне хотелось вместе с нею погоревать об этой отнюдь не безразличной для меня утрате.
— Да, она умерла в конце прошлой зимы, в ту ночь, когда давали бал в палаццо Сервилио. Много горя перенесла она в жизни, но это не сломило ее; она преодолела множество опасностей, она мужественно прошла через страшные мучения и погибла внезапно, исчезла без следа, будто испепеленная молнией. Здесь все знали ее — одни больше, другие меньше, но никто не знал ее лучше меня, потому что никто не любил ее, как я, а она раскрывалась лишь перед теми, кто ее любил. Иные не верят, что она умерла, хотя с той самой ночи она больше не появлялась. Говорят, что и прежде ей случалось исчезать надолго, а потом она возвращалась. Но я-то знаю: она не вернется, ее земной путь окончен. О, как бы мне хотелось не знать этого столь достоверно! Но увы! Она позаботилась, чтобы до меня дошла роковая весть: мне передал ее тот самый человек, из-за которого она погибла. О боже! Какое несчастье! Самое большое несчастье из всех, что произошли в наше печальное время! Жизнь ее была поистине чудесна! Такая прекрасная и полная контрастов, такая загадочная и яркая, такая горестная и лучезарная, такая гордая, суровая и страстная; бурлящая всеми человеческими чувствами. Нет, ничья жизнь, ничья смерть не были похожи на ее жизнь и на ее смерть. В наш прозаический век она сумела изгнать из своей жизни все суетное и мелкое и оставить в ней только поэзию. Верная старым обычаям местной аристократии, она появлялась на улицах только с наступлением темноты, в маске, но всегда одна, без провожатых. Кто из жителей города не встречал ее на улицах и площадях, кому не попадалась на глаза ее гондола, привязанная где-нибудь на канале? Но никому никогда не довелось видеть ее в тот момент, когда она покидала гондолу или входила в нее. И хотя эта гондола никем не охранялась, не слышали, чтобы ее когда-нибудь пытались украсть. Она была расписана и оснащена точно так же, как всякая другая гондола, однако ее сразу узнавали; даже дети, завидя ее, говорили: «Вон гондола маски». Но каким образом она движется, откуда привозит но вечерам и куда отвозит наутро свою, хозяйку — никто даже отдаленно не представлял себе. Правда, таможенники из береговой охраны часто видели скользящую по лагуне черную тень и, приняв ее за лодку контрабандистом, бросались в погоню и преследовали ее, пока не выходили далеко в открытое море; однако на рассвете им никогда но удавалось заметить на волнах ничего похожего на лодку.
Со временем они привыкли не обращать на нее внимании и при ее появлении только говорили: «Это опять гондола маски». По ночам маска обходила весь город, будто искала что-то. Ее видели то на больших площадях, то на узких, извилистых улочках, на мостах, под сводами величавых дворцов в местах самых людных и самых пустынных. Она шла то медленно, то стремительно, видимо, безразличная к тому, есть вокруг нее люди или нет, но никогда не останавливалась. Казалось, она увлеченно разглядывала дома, памятники, каналы и даже небо над городом и с наслаждением впивала воздух лагуны. Когда во встречном человеке она угадывала друга, то знаком предлагала ему следовать за нею, и они исчезали. Не раз она так уводила и меня из толпы в какое-нибудь безлюдное место и говорила со мною о вещах, дорогих нам обеим. Я доверчиво шла с нею, ибо знала, что мы друзья; но многие из тех, кого он приглашала, на это не осмеливались. Странные слухи ходили о ней; они отпугивали даже самых отважных. Рассказывали, будто некоторые молодые люди, угадывая под этой маской и черным платьем женщину, влюблялись в нее, привлеченные как странностью и таинственностью ее жизни, так и ее прекрасной фигурой и благородной осанкой; и что, неосторожно последовав за нею, они уже никогда не возвращались. Полиция обратила внимание на то, что всегда это были австрийцы, и делала все возможное для их розыска и для поимки той, которую считали виновной в их исчезновении. Но сбирам везло не больше, чем таможенникам: им не удалось узнать что-либо о судьбе молодых иностранцев, и тем более — поймать эту женщину. Один странный случай охладил пыл даже самых усердных ищеек венецианской тайной полиции. Убедившись, что изловить маску ночью в Венеции невозможно, двое рьяных сыщиков решили подкараулить ее в самой гондоле, чтобы схватить, когда она вернется в нее перед отплытием. Однажды вечером они увидели ее гондолу у набережной Скьявони, вошли в нее и спрятались. Просидев там всю ночь, они ничего не приметили, но уже перед самым рассветом им показалось, что кто-то отвязывает лодку. Они насторожились, готовые броситься на свою жертву, но в то же мгновение сильнейший толчок опрокинул гондолу вместе со злополучными шпиками австрийской полиции. Один утонул, и другой тоже не спасся бы, если бы ему не оказали помощь контрабандисты. Наутро никаких следов лодки не было, и полиция решила, что она затонула; но вечером ее увидели на том же месте, что и накануне, и без следа каких-либо повреждений.
Суеверный ужас объял всех сыщиков после этого случим, и ни один не захотел повторить подобную попытку. С того дня маску уже больше не тревожили, и она по-прежнему продолжала свои прогулки.
В начале прошлой осени в местный австрийский гарнизон приехал новый офицер — граф Франц фон Лихтенштейн. Это был восторженный и пылкий юноша, наделенный всеми возвышенными чувствами и как бы врожденным благородством мысли. Несмотря на дурное воспитание в традициях знатного дворянства, он сумел уберечь свой ум от предрассудков и сохранить в сердце дух свободолюбия. Официальное положение принуждало его скрывать свои мнения и вкусы; но как только окончился срок его службы, он поспешил сбросить с себя мундир, символизировавший, как ему казалось, все пороки правительства, которому он служил, и стал часто общаться с новыми друзьями, приобретенными им в нашем городе благодаря его доброте и уму, открывая им самое сокровенное своей души.
Особенно мы любили его слушать, когда он говорил о Венеции. Он видел ее глазами художника, в душе оплакивал ее порабощение и наконец полюбил ее как настоящий венецианец. Без устали он ходил по городу днем и ночью, без устали восхищался им. Ему хотелось, как говорил он, знать ее лучше тех, кто имел счастье здесь родиться. Во время своих ночных прогулок он встретил маску. Вначале он не обратил на нее особого внимания, но вскоре, заметив, что она изучает город так же пытливо и тщательно, как и он сам, юноша был поражен странным совпадением и многим рассказал об этом. Прежде всего ему передали слухи, ходившие об этой таинственной женщине, и посоветовали ее остерегаться. Но он был смел до безрассудства, а потому все предупреждения, вместо того чтобы испугать молодого человека, только возбудили его любопытство и внушили неудержимое желание познакомиться с этой загадочной особой, наводившей такой ужас на обывателей. Желая предстать перед маской так же, как и она, инкогнито, он облачился в платье простого горожанина и возобновил свои ночные прогулки. И не прошло много времени, как он встретил ту, которую искал. При ясном свете луны он увидел женщину в маске, стоявшую у прелестной церкви святых Иоанна и Павла. Она как бы в экстазе созерцала изысканный орнамент, украшающий портал церкви. Граф осторожно приблизился к женщине. Она как будто не заметила его и не шевельнулась. На мгновение граф задержался, чтобы проверить, не обнаружен ли он, затем подошел и остановился совсем рядом с нею. Он услышал ее тяжкий вздох, потом она запела так тихо, что сначала он не мог разобрать слов. Но, прислушавшись, он явственно различил венецианское наречие и узнал популярный припев, который ему приходилось слышать на площадях. Будучи превосходным музыкантом и обладая редкой памятью, он в свое время запомнил этот припев и теперь вполголоса подхватил его. Вместо того чтобы прервать пение, как опасался Франц, маска, не оборачиваясь, запела громче, и куплет, пропетый в два голоса, завершился мелодичным созвучием. Когда звуки песни замерли, Франц, плохо знавший венецианский говор, но великолепно — общеитальянский язык, обратился к маске на чистом тосканском наречии.