Я не видел оснований связывать убийство с рябым Лойзой, хотя и не мог отделаться от смутного подозрения — ведь почти сразу же после того, как Прокоп той самой ночью предположил, что сквозь водосточную решетку слышались отчаянные крики, мы встретили парня в «Лойзичеке». Правда, были и основания предполагать, что крик под землей с таким же успехом мог лишь померещиться ему.
Снежная метель все скрыла от моих глаз, и я видел только танцующие пряди ее круговерти. Я снова посмотрел на камею, лежавшую передо мной. Восковая модель лица Мириам должна была превосходно лечь на отливающий синевой лунный камень. Я остался доволен: это была удачная случайность, что среди моих минеральных запасов нашелся камень, необходимый мне. Матрица роговой обманки с вороненым отливом придавала камню нужный отблеск, а контуры так точно распределились, как будто природа нарочно сотворила его, чтобы стать непреходящим слепком тонкого профиля Мириам.
Поначалу я задумал вырезать камею, чтобы изобразить египетского бога Озириса, а зрелище гермафродита из книги Иббур, всплывавшее каждый раз с необычной ясностью в моей памяти, побуждало меня сделать это художественно выразительней, но мало-помалу с первых штрихов я открыл такое сходство с дочкой Шмаи Гиллеля, что отбросил прежний замысел.
Книга Иббур?!
Пораженный, отложил я стальное стило. Непостижимо, сколько событий произошло в моей жизни за такой короткий промежуток времени!
В одно мгновение я познал глубочайшую бездну одиночества, отделявшую меня от моих ближних, как человек, внезапно перенесенный в бескрайнюю пустыню.
Можно ли мне было поведать о том, что я пережил, другу, кроме Гиллеля?
Вероятно, в безмолвные часы ночного одиночества во мне воскресало воспоминание о том, что в молодые годы — начиная с раннего детства — меня до боли мучила несказанная жажда чуда, находившегося по ту сторону всего бренного, но осуществление этой страсти закрутило меня как ураган и всей своей мощью подавило в моей душе крик радости.
Я трепетал в ожидании момента, когда снова приду в себя и почувствую происходящее в его наполненности и пламенной живости как настоящее.
Но сейчас лучше не стоило! Сначала бы вкусить наслаждение — увидеть возвращение несказанности в сиянии!
Однако это в моей власти! Нужно только пройти в спальню и открыть шкатулку, где лежит книга Иббур, подарок невидимки!
Сколько времени прошло с тех пор, как я прикасался к ней, пряча туда письма Ангелины!
Глухой шум с улицы, когда порой ветер обрушивал с крыш огромные снежные сугробы, сменился полным затишьем, и снежный покров на мостовой поглощал все звуки.
Я решил продолжить работу, как вдруг до моего слуха снизу из переулка донесся звонкий стук копыт, так и казалось, что из-под них буквально брызжут искры.
Окно не открыть и не выглянуть — ледяные мышцы соединили по краям раму с каменной стеной, да и стекла были наполовину занесены снегом. Я только заметил, что Хароузек внешне довольно миролюбиво стоял рядом со старьевщиком Вассертрумом — они, должно быть, вели между собой разговор, — увидел, как росло изумление на их лицах, как они молча уставились, возможно, на карету, недоступную моему взгляду.
Первое, что пришло мне в голову, — приехал муж Ангелины. Не может быть, чтобы это была она сама! Приехать сюда, ко мне, в своей карете — на Ханпасгассе! — на глазах у всех! Чистейшее безумие! Но что я скажу ее мужу, появись он здесь и обрушься на меня, как снег на голову, со своими вопросами?
Солгать, разумеется, солгать.
Я быстро прикинул все возможности: это мог быть только ее муж. Получил анонимное письмо от Вассертрума, что она приезжает сюда на рандеву, и — ей нужно было алиби: вероятно, хотела мне заказать камею или что-нибудь такое. Вот! Бешеный стук в мою дверь — передо мной предстала Ангелина.
Она не в силах была произнести ни слова, но выражение ее лица сказало мне все: ей не нужно было больше скрываться. Песенка была спета.
Однако я противился этой догадке. Нет, я не был готов поверить тому, что чувство, что я могу ей помочь, должно было меня обмануть.
Я подвел ее к креслу. Молча погладил ее по голове, и она, смертельно усталая, как ребенок, уткнулась лицом в мою грудь.
Мы слушали, как потрескивали горящие поленья в печке, и смотрели, как мерцал на половицах алый отблеск пламени. Загорался и гас, загорался и гас… Загорался и гас…
«Так где сердечко из коралла?…» — звучало в моей душе. Я вскочил — где я? Сколько времени она уже сидит здесь?
И стал расспрашивать — осторожно, чуть слышно, чтобы не испугать ее и не разбередить свежих ран.
По кусочкам узнавал то, что мне было нужно, и все встало на свои места, как в мозаике.
— Ваш муж знает?
— Нет, еще не знает, он уехал.
Значит, речь шла о жизни доктора Савиоли; Хароузек был прав в своих предположениях. А посему речь идет о жизни Савиоли, а не ее жизни, ведь она была здесь. Я понял — она больше не собирается скрываться.
Вассертрум вторично пожаловал к доктору Савиоли. Угрозой и силой пробился к постели больного.
А дальше! Дальше! Что ему от него надо?
Что ему надо? Он наполовину догадывается, наполовину знает: ему надо, чтобы… чтобы… чтобы доктор Савиоли наложил на себя руки.
Она тоже теперь знала о причинах дикой, безумной ненависти Вассертрума:
— Доктор Савиоли довел однажды его сына окулиста Вассори до самоубийства.
Тут же с быстротой молнии у меня мелькнула мысль: бежать вниз, раскрыть тайну старьевщику, что удар в спину нанес Хароузек — а не Савиоли, бывший только орудием в его руках. «Предательство! Предательство! — громко звучало в моем мозгу. — Таким путем ты хочешь, чтобы этот мерзавец отомстил бедному чахоточному Хароузеку, который думал помочь тебе и ей». И это резало меня по живому. Потом мысленно я пришел к хладнокровному и спокойному решению: «Глупец! Все в твоих руках! Нужно всего лишь взять напильник, он там, на столе, сбежать вниз и всадить старьевщику в горло, чтобы острие вышло у затылка».
Моя душа издала радостный крик благодарности Богу.
Я выспрашивал дальше:
— А доктор Савиоли?
Несомненно, он покончит с собой, если она не спасет его. Сестры милосердия не сводят с него глаз, усыпляют его морфием, но если он, может быть, внезапно проснется — может быть, именно сейчас — и… и… нет, нет, она должна ехать, нельзя терять ни секунды… она напишет своему мужу, все ему объяснит — пусть забирает ее ребенка, но Савиоли она спасет, так как этим выбьет из рук Вассертрума единственное оружие, которым он угрожает.
Она сама откроет тайну, прежде чем он успеет ее разгласить.
— Вы не поступите так, Ангелина! — воскликнул я и подумал о напильнике, и голос мой прервался в восторженной радости от сознания своей власти.
Ангелина пыталась вырваться, но я крепко держал ее.
— Только об одном прошу: подумайте, неужели ваш муж безоглядно поверит старьевщику?
— Но у Вассертрума есть доказательства, вероятно, мои письма, может быть, даже фотография — все, что спрятано в письменном столе рядом, прямо в студии.
Письма? Фотография? Письменный стол? Я больше не сознавал, что делаю, — я прижал Ангелину к своей груди и поцеловал ее. В губы, лоб, глаза.
Ее белокурые волосы упали мне на лицо словно золотистая вуаль.
Потом я взял ее за тонкие руки и, захлебываясь от спешки, рассказал, что смертельный враг Вассертрума — бедный чешский студент — перенес письма и все остальное в безопасное место, и они, находясь в моем распоряжении, надежно спрятаны.
Смеясь и плача навзрыд, Ангелина бросилась мне на шею. Поцеловала меня. Подбежала к двери. Снова вернулась и снова поцеловала.
Потом она исчезла.
Я стоял как громом пораженный и чувствовал еще на своем лице ее дыхание.
Послышался грохот колес по мостовой и бешеный галоп лошадей.
Через минуту все стихло. Как в склепе.
И в моей душе.
Вдруг у меня за спиной скрипнула дверь, и в комнате появился Хароузек.
— Простите, господин Пернат, мне пришлось долго стучать, но вы, кажется, не слышали.
Я только молча кивнул.
— Надеюсь, вы не считаете, что я пошел на мировую с Вассертрумом, когда увидели, как я с ним беседую. — Злорадная усмешка Хароузека дала мне понять, что он лишь мрачно пошутил. — Ибо вам следует знать: мне улыбнулось счастье. Мерзавец там внизу, мастер Пернат, начал испытывать ко мне любовь. Чудная это штука, голос крови, — добавил он тихо, почти про себя.
Я не понял, что он хотел этим сказать, и допускал, что чего-то недослышал. Пережитое волнение еще давало о себе знать.
— Он собирался подарить мне пальто, — возбужденно продолжал Хароузек. — Я, естественно, поблагодарил его и отказался. Меня согревает моя собственная шкура. И тогда он стал навязывать мне деньги.