— Зять Шафранека — его жена торгует на яичном базаре огуречным соком, который она разливает школьникам в рюмочки, — целыми днями мотается по канцеляриям, — мрачно продолжал Хароузек, — и выпрашивает старые почтовые марки. Потом он их сортирует, и если обнаружит среди них те, у которых только по одному краю остался след печати, он кладет марки друг на друга и разрезает. Нештемпелеванные половинки склеивает и продает как новые. Поначалу дело процветало, и в день он, бывало, выручал почти гульден. Но в конце концов большие еврейские дельцы в Праге про это пронюхали и сами взялись снимать с гешефта сливки.
— Хароузек, а вы бы не помогли человеку в беде, случись у вас в кармане лишние деньги? — быстро спросил я. Мы остановились перед квартирой Гиллеля, и я постучался.
— Неужели вы меня считаете таким подлецом, раз могли подумать, что я бы не сделал этого? — огорошенный, ответил он вопросом на вопрос.
Послышались шаги приближавшейся Мириам, я ждал, пока она откроет, затем моя рука с банкнотами юркнула Хароузеку в карман.
— Нет, господин Хароузек, но вам бы пришлось считать меня таковым, если бы я не поступил так.
Прежде чем он успел что-то возразить, я пожал ему руку, и дверь за моей спиной отворилась. Здороваясь с Мириам, я краем глаза наблюдал, что он собирается делать.
Хароузек немного постоял, затем чуть слышно всхлипнул и не спеша пошел вниз по лестнице, нащупывая ступеньки, как человек, вынужденный держаться за перила.
Так получилось, что я пришел домой к Гиллелю первый раз.
Комната выглядела строго, как тюремная камера. Пол тщательно подметен и посыпан белым песком. Из мебели только два стула, стол и комод. Деревянные полки справа и слева на стенах.
Мириам сидела напротив меня у окна, а я лепил свою модель.
— Неужели надо видеть лицо перед собой, чтобы уловить сходство? — робко спросила она лишь для того, чтобы нарушить молчание.
Мы боялись взглянуть друг на друга. Мириам не знала куда девать глаза от муки и стыда за жалкую обстановку в комнате, а мои щеки полыхали огнем, когда я в душе попрекал себя, что до сих пор не удосужился узнать, как им с отцом живется.
Но все-таки мне что-то надо было отвечать!
— Не для того, чтобы схватить сходство, сколько сравнить, соответствует ли истине копия и внутренне. — Отвечая, я чувствовал, как в корне неверно было все, что я говорил.
Многие годы я тупо повторял с чужого голоса и следовал ложным аксиомам художника, что-де необходимо изучать внешнюю натуру, чтобы уметь создавать художественные вещи; и только Гиллель разбудил меня в ту ночь, это стало для меня днем рождения внутреннего зрения, подлинного умения видеть с закрытыми глазами, тотчас исчезающего, если открыть веки, — дар, о котором все думают, что владеют им, но которым на самом деле из миллиона не владел никто.
Как только я не рассуждал о возможности проверить истинность путеводной нити духовного видения примитивными средствами заурядного зрения!
Мириам, казалось, думала так же. На лице ее было удивление.
— Вам не следует понимать меня так дословно, — попытался оправдаться я.
Полная внимания, она слушала меня, пока я углублял форму стилом.
— Наверное, бесконечно трудно потом все в точности перенести на камень?
— Это только техническая сторона дела. Нечто похожее.
Мы молчали.
— Можно взглянуть на камею, когда она будет готова? — спросила она.
— Я же делаю ее для вас, Мириам.
— Нет-нет, так не пойдет… так… — Я увидел, как она беспокойно задвигала руками.
— Неужели раз в жизни вам не хотелось бы принять от меня подобную безделицу? — нетерпеливо прервал я ее. — Мне хочется, я имею право сделать для вас больше.
Она резко отвернулась.
Что же я сказал! Должно быть, глубоко обидел ее. Это прозвучало так, словно я намекал на ее бедность.
Как мне оправдаться перед ней? Не будет ли тогда еще хуже?
Я предпринял первую попытку.
— Выслушайте меня спокойно, Мириам! Прошу вас. Я обязан вашему отцу бесконечно многим, вы и представить не можете…
Она недоверчиво взглянула на меня: видимо, не понимала, о чем я.
— Да-да! Бесконечно многим. Больше, чем жизнью.
— Потому что он помог вам, когда вы потеряли сознание? Но это же так естественно.
Я понимал, что она не знает, какой союз мы заключили с ее отцом. И осторожно проверял, насколько мне можно быть откровенным, чтобы не выболтать то, что не сказал ей Гиллель.
— Думается, намного важнее, чем физическая помощь, помощь духовная. Я говорю о помощи, озаренной духовным влиянием людей друг на друга. Вам понятно, Мириам, о чем я хочу сказать? Кого-то можно исцелить и духовно, не только физически, Мириам.
— И это…
— Конечно, это сделал ваш отец! — Я взял ее за руку. — Неужели вы не понимаете, что я от всего сердца захотел доставить радость если уж не ему, то все-таки кому-то, кто близок ему так, как вы? Хоть самую малость, поверьте мне! Неужели у вас нет никакого желания, которое я мог бы для вас исполнить?
Она покачала головой:
— Вам кажется, что я чувствую себя здесь несчастной?
— Конечно, нет. Но, может быть, вас мучают порою какие-то заботы, от которых я сумел бы вас избавить? Вы обязаны, — слышите! — обязаны позволить мне участвовать в этом! Почему вы с отцом живете здесь, в этом темном и мрачном переулке, когда могли бы жить в лучшем месте? Вы еще так молоды, Мириам, а…
— Но вы же сами здесь живете, господин Пернат, — усмехнувшись, перебила она меня. — Чем же вас очаровал этот дом?
Я растерялся. Конечно, конечно, все было так. Почему я, собственно, жил здесь? Я не мог объяснить, что меня удерживало в этом доме, повторял я в рассеянности про себя. Я не способен был найти объяснения и на какое-то мгновение совсем позабыл, где нахожусь. Затем вдруг я очутился где-то высоко наверху — в саду, вдыхал волшебный аромат цветущей бузины, смотрел вниз на город, думал о случившемся.
— Я причинила вам боль? Или чем-то огорчила вас? — совсем издалека-издалека долетел до меня голос Мириам.
Она склонилась надо мной и в испуге стала изучать мое лицо.
Должно быть, я очень долго сидел не двигаясь, что крайне озадачило ее.
Какое-то время что-то колебалось во мне, затем вдруг вырвалось могучим потоком, переполнило меня, и я излил Мириам всю свою душу до дна.
Как доброму старому другу, с которым я прожил всю жизнь и перед которым у меня не было никаких тайн, поведал ей, как сюда попал и каким образом из рассказа Цвака узнал, что в молодости сошел с ума и не мог вспомнить своего прошлого, как в последнее время во мне воскресли образы, все чаще и чаще пускающие корни в прошедшие дни, и что меня охватывает дрожь перед мгновением, когда моя память воскреснет целиком и меня снова отбросит в небытие.
Я только скрыл от нее то, что связывало меня с ее отцом, — о своих переживаниях в подземном ходе и прочем.
Она придвинулась вплотную ко мне и, затаив дыхание, слушала меня с глубоким состраданием, несказанно окрылявшим меня.
Наконец-то я нашел человека, которому могу высказаться, если одиночество начнет угнетать мою душу. Конечно, хорошо, что тут еще был Гиллель, но я смотрел на него как на человека не от мира сего, появлявшегося и исчезавшего подобно свету, о котором я ничего не знал, хотя и стремился к нему.
Я исповедовался ей, и она поняла меня. Она глядела на него так же, как я, несмотря на то, что он был ее отцом.
Он проникся бесконечной любовью к ней, а она — к нему.
— И все же меня от него отделяет как бы прозрачная стеклянная стена, — доверительно сообщила она, — которую я не могу разбить. Во всяком случае, я считаю, что это так. Когда в детстве я его видела во сне стоящим у моей постели, он всегда был в одеянии первосвященника: на груди драгоценная скрижаль Моисея с двенадцатью камнями, а от висков исходят голубые сверкающие лучи. Мне кажется, любовь его того рода, которая попирает смерть, и она так велика, что вряд ли мы способны ее понять. То же самое всегда говорила и моя мать, когда мы тайком шептались о нем…
Внезапно она вздрогнула и задрожала всем телом. Я хотел вскочить, но она усадила меня на место.
— Успокойтесь, это ничего. Одно лишь воспоминание. Когда моя мать умерла — только я знаю, как он ее любил, я в то время была еще маленькой и думала, что умру от горя. И я побежала к нему и вцепилась в его сюртук, хотела закричать, но не смогла, потому что все во мне оборвалось и… и тогда… у меня мурашки бегут по спине, когда я об этом думаю… Тогда он с улыбкой взглянул на меня, поцеловал в лоб и провел рукой по моим глазам… И с того мгновения до сих пор горе, что я потеряла мать, точно с корнем вырвали из меня. Ни единой слезинки не пролила я, когда ее хоронили; я видела солнце словно простертую лучистую десницу Господа Бога на небе, и меня удивляло, почему люди плакали. Мой отец шел за гробом рядом со мной, и когда я смотрела на него снизу, он каждый раз едва заметно улыбался, и я чувствовала, как ужас охватывает людей, когда они это видели.