Не дожидаясь, покуда девушка принесет воду, Роман откинул деревянную крышку.
Шкатулка оказалась пуста. Совсем пуста — ни пучка травы, ни кусочка корня.
Роман Сабуров не понял в то мгновение, что пронизавшее его чувство и было тем самым страхом, о коем он много слышал и говорил, но был при том напрочь им обделен. Не понял он и после, что немыслимая, невыносимая мука, единственный раз в жизни овладевшая его существом, звалась словом «страх». Это было просто нечто, в чем могла без остатка раствориться душа — словно жемчужина в уксусе.
По подбородку Елены стекала тонкая струйка крови — из закушенной случайно губы. Лицо было даже не белым, просто прозрачным, с просвечивающими изнутри синими и серыми тенями.
Оторопев от ужаса при виде раскрытой шкатулки, Даша застыла в дверях с исходящим паром кувшином в руках.
Отчаянным душевным усилием Роман сумел понять, что единственный способ устоять перед охватившей его душевной бурею — это успеть догадаться, что можно сделать для сестры — теперь, когда на счету каждое мгновение.
«Лена… Лена, ты ведь можешь ответить… Ты же умница… Скажи, где может быть в доме твоя трава? Только два слова… Я пойму, я найду, одно слово, Лена!»
Он так и не сумел понять, слышит ли сестра. Свистящее дыхание делалось все слабее, прозрачное лицо вздымалось и падало на руки, стиснувшие подушку. Нет, нельзя было терять время дальше. Что-то другое надо было предпринять, что? Ошпарить обивку шкатулки, потом слить? Нет, пустое, слинявшей с ткани краски будет куда больше, нежели травяной трухи. Не годится. Мысли мчались галопом. Немедля послать людей копать новую траву? Нет! Первое — долго, слишком долго, у Лены такого времени нет. Но есть и второе: Кузьмичёву траву берут в августе, а на дворе июнь. В ней нету сейчас силы. Господи, что же сделать, что?! Кабы была здесь Прасковья-старшая, Лена как-то говорила, та могла снять приступ и без целебных снадобий! Один раз было такое, где-то во Франции, Прасковья несколько часов мяла и терла ей руки, покуда удушье не отступило… Но ведь надобно знать — как она это делала! И хоть бы — где, в каком месте?
Взгляд Романа упал вновь на руки сестры. Как же посинели ногти, да и сами руки! Только поблескивает перламутром маленький шрамик меж указательным и большим пальцами, вовсе незаметный, еле различимый. Но на второй руке — точь-в-точь такая же метка! Мысли скакали, летели. Нет, случайно так не поранишься. Господи, сделай, чтоб я угадал!
Пальцы Романа клещами сжали метки-подсказки.
Сколько минут прошло? Кончики пальцев двигались, словно стремясь соединиться, пройдя сквозь беспомощные руки сестры. Вдруг он услыхал вздох — хриплый и свистящий, но чем-то тем не менее отличный от прежних.
«Как хорошо-то — дышать… Роман… Ты и представить себе не можешь, какое это блаженство. — Елена откинулась на спинку дивана. Щеки ее чуть порозовели».
«Лена! Господи! Где ж трава?!»
«Теперь… не надо, сердце устало, можно его эдак надорвать. Руки-то выпусти, оторвешь… Как ты только догадался?»
«Алёна Кирилловна! Матушка! — По щекам Даши полились слезы. — Я ж позавчера видала, шкатулка-то полна была! Как же оно так?!»
«Да так… Вчера я и переложила в секретер, что в спальне, — Елена улыбнулась. — Мяты теплой мне подай, прямо с грядки… Просто мяты».
Девушка умчалась.
«Я уж было и не знал, что делать, — прошептал Роман, вглядываясь в осунувшееся лицо сестры. В черной глубине ее глаз зажглись вдруг веселые огоньки, похожие на крошечные свечки».
«Роман… А ты знаешь, откуда у меня эта хворь? — неожиданно спросила она».
«Не помню… Я еще мал был. После Франции наверное уже была, а до… нет, не помню, Лена».
«А до Франции и помнить нечего, братец. Старшая Прасковья говорила, она б так и могла всю жизнь проспать, болезнь-то моя. Во Франции она проснулась, в тюрьме. А теперь уж не оставит. Ты ведь помнишь, что во Франции я оказалась из-за тебя?»
Лучше б она ударила его.
«Ты всегда была великодушна, Лена, — наконец произнес он. — Зачем же ты теперь попрекаешь меня тем, что не в моих силах исправить?»
«Попрекаю? — Огоньки в глазах сестры плясали. Она приняла чашку с ароматным отваром мяты и, с наслаждением сделав несколько глотков, знаком приказала Даше удалиться. — Я вовсе тебя не попрекаю. Я всего лишь выставляю тебе счет, Роман. За тобою должок, брат любезной».
«Чего ты хочешь? — Ему, как ни странно, сделалось много легче».
«Только одного. Поклянись мне, что никогда не убьешь больше человека в случае, если можно оставить его жива».
«Будь по-твоему. Обещаю. — Роман бережно коснулся руки сестры, на которой начинал выступать черный кровоподтек».
А Филипп, как выяснилось позже, ездил в город заминать дело. И замял-таки его, хотя, как сказал сам в тот же вечер, «ради своего сына не пошевелил бы пальцем».
Эх, подумать страшно, каков бы я вырос даже у родных отца и матери… Роман Кириллович невесело усмехнулся, вглядываясь сквозь растворенное окно в предутреннее светлеющее небо. Нету времени на воспоминанья, только потому их и позволил себе, чтоб проветрилось в голове, отдохнул замылившийся глаз.
А все ж говорят бретонские мужики, что ночь несет вести родне. Что-то ты делаешь теперь, Лена, смотришь ли тоже сейчас на кровавую эту комету, что чертит по небосводу зловещий зигзаг?
За три сотни верст от Свято-Михайловской, в другой обители, за ночь пала тяжелая роса. Игуменья Евдоксия вышла в мокрый розарий часа за два до рассвета, пользуясь покойным временем, когда монастырь полностью затих. Часы отдыха пролежала она без сна, не легла б и вовсе, да не хотелось разволновать келейницу, мать Наталию. А той и самоё отдых потребен, рюматизм уже сердце лижет. Одышка при ходьбе появилась, а еще весною не было. Что ж, оне ровесницы, и обе уже старые старухи. Ну да хоть теперь почивает, беспокойная, до всех ей дело, кроме себя.
Да, шестой десяток — не шутка. Кровь плохо греет. Игуменья поплотнее запахнулась в мягкую козью шаль: мехов устав не дозволял. Розы, омытые туманом, благоухали между тем неистово, головокружительно и сладко, как в годы молодости. Сговорились цветы с бессонницей, манят на часок вспомнить иную жизнь, изжитую, прошлую, когда была она не Евдоксией, а Еленой.
Елена Роскофа присела на влажную садовую скамью.
Ах, эти сокровища воспоминаний, что столь редко достает она на свет божий как из последнего в ее жизни семейного ларца, как же причудлива их игра! Иной раз вытащишь огромную брошь, иной раз — скромное колечко с ручейком крохотных бриллиантиков. Ценность иной раз равнозначна величине, но иной раз с нею и спорит.
Теперь вот отчего-то вспомнился давний разговор с Филиппом, когда решали они, где учиться мальчикам: сперва, понятное дело, Роману. Филипп Антонович почти сразу остановил свой выбор на столичном пансионе аббата Николя.
«А до тебя не доходили слухи, что сей Николь — тайный иезуит? — неуверенно спросила Елена».
«Слухов таких до меня не доходило, мой друг, — Филипп ласково улыбнулся тревоге жены. — Да разве и стал бы я верить слухам? Между тем ты права. Аббат Николь взаправду иезуит, я имею о том самые достоверные сведения».
«И ты хочешь отдать Романа в руки иезуиту? — Елена возмутилась не в шутку. — Разве ты не знаешь, какие они мастера перетягивать в католики?»
«Они не мастера, Нелли, в том-то и дело. Хотя ловкачи, не спорю. Только я сам хорошенечко потолкую с почтенным аббатом, прежде чем доверять ему мальчиков. И заверяю тебя, любовь моя, наших мальчиков переманивать в католики он не станет. А за чужих пусть собственные родственники думают».
«Не сомневаюсь, ты с ним сговориться сумеешь. Только к чему такие сложности, милый? Не лучше ль Роману учиться там, где таковой опасности вовсе нет?»
«А какая растяпа мысль пропустила? — Филипп рассмеялся. Вот уж фехтовальщик всегда останется фехтовальщиком».
«А, ты про мастеров…»
«Нелли, единственные воспитатели, способные уберечь юношу от масонского влияния, это только иезуиты. — Теперь муж был очень серьезен. — Пойми, только они в ладах с наукою, и куда больше в ладах с нею, нежели многие безбожники. В любом другом заведении учебном заразу разносят сами профессоры, вольнодумие и вольтерьянство проповедуется с кафедр. В университете Казанском преподает средь бела дня цареубийца Грегуар! Да, тот самый, на чьих руках кровь Людовика. Что, нам детей вовсе не учить? Гишторию я б преподал и сам, но даже это лучше мне сделать в довесок и в комментарий. Мои познания не везде ровны. А физика, математика? Я в них не был силен никогда, а ныне и те знания, что я имел, устарели. Нелли, Роману и Платону противустоять их ровесникам-безбожникам. Они должны быть образованней тех, как им иначе побеждать? Был бы я очень рад, кабы имелись уже в России православные заведения не хуже, чем у иезуитов. Они надобны, ах как надобны! Однако же сейчас их нет. Едва ль что-либо подобное будет, как Платон подрастет».