Боясь, что он прочитает по ее лицу слишком многое из того, что сегодня ей хотелось бы скрыть, Ника стала смотреть в окно. Сумерки еще не сгустились, но на проспекте уже горели фонари и вспыхивали одна за другой неоновые вывески.
– Но Римма, ей-то за что? – заговорила она после недолгого молчания, овладев собой. – Она ведь жертва! Знаешь, однажды со мной произошла очень плохая история. И долгое время после этого я не могла оправиться. Я мечтала жить тихо и ни к чему не иметь отношения. Не касаться других людей. А теперь я понимаю, что невозможно жить и при этом не влиять на все происходящее вокруг. Мы связаны. Мы переплетаемся, как корни деревьев в земле, и, выворачивая тополь, нельзя не повредить растущую рядом осинку.
– Осинка переживет. Гибкие деревья самые живучие, – убежденно ответил Кирилл.
– Как ты можешь говорить такие ужасные вещи? – пробормотала Ника с болью. – Кто дал тебе право решать, над кем можно ставить опыты, а над кем нет? Ведь ты делил с этой женщиной свою постель. Неужели… это ничего для тебя не значит?
Выдала себя «с потрохами», конечно. Но Кирилл все равно не ответил. Автомобиль маневрировал в узком пространстве подъездной дороги среди припаркованных машин, потом нырнул в арку подворотни и остановился. Двигатель затих. И Кирилл повернулся к Нике всем корпусом. Он уже открыл рот, чтобы что-то сказать, но передумал и принялся внимательно изучать Нику, так что от смущения ее глаза начало жечь.
В этот момент дверь ближайшего подъезда распахнулась, и оттуда выбежала восточно-европейская овчарка, пушистая и огромная, а следом за ней на поводке буквально вылетела, как ядро из пушки, девочка лет десяти, в джинсовом комбинезоне и полосатой толстовке. Она едва удержалась на ногах, ухватилась рукой за скамейку и дернула собаку обратно:
– Грета, фу!
Установив субординацию с питомицей, девочка прошла мимо машины и разулыбалась Кириллу:
– Привет!
Тот в ответ поднял открытую ладонь и помахал. Девочка с любопытством принялась разглядывать и Нику, но тут Грета натянула поводок, и юная хозяйка рывком сместилась на пару метров в сторону, а потом и вовсе скрылась за кустами.
– Удивительно, какой эффект может произвести красный галстук и коричневый сарафан, правда? – пробормотал Кирилл, провожая соседку взглядом. Ника обомлела, на мгновение потеряв дар речи.
– Так это она?! Пионерка из страшилки? Ты втянул в это ребенка? Черт, Кирилл!
– Я просто приглядываю за Ниной, когда родители задерживаются на работе. Всего пара внеклассных занятий по истории России пошли ей на пользу. Пионерия теперь для нее не простой звук.
– Как и для Риммы.
В ответ на ее упрек, вместо того чтобы устыдиться, Кирилл вдруг взглянул так лукаво, что Никины щеки словно опалил сухой жар кузницы.
– Перестань быть хорошей, Ника… Доброй, совестливой. Разозлись. Обрадуйся. Тебе ведь наплевать на всех них, ты не принадлежишь театру! Тебя ведь радует мое расставание с Риммой? У тебя ведь есть на это причина. Признайся.
– А не слишком ли много ты на себя берешь? – моментально заледенев, пробормотала Ника.
– В самый раз. Мне не тяжело, – хохотнул он.
Это был новый Кирилл, другой. Насмешливый и острый, злой, больно ранящий в самое сердце. Как же она ошибалась на его счет. Какая могучая сила ослепила ее! Почему она сразу не заподозрила подвоха во всем, что говорит и делает этот человек, как не заподозрил никто из театралов? Но нет, все они были очарованы, заворожены. Кирилл, такой сильный и умный, пришел и мигом решил все проблемы. Теперь перед Никой вставала его обдуманная месть, заслоняя все остальное, такая осязаемая, материальная, как гора, за которой не видно моря, даже если оно намного больше горы.
Догадавшись, как внутренне отшатнулась от него Ника, Мечников, наоборот, приблизился. И заговорил мягче:
– Тебе, наверное, интересно, зачем я позвонил тебе тогда, в первый раз… Я ведь не ошибался номером.
– Я догадалась. И, знаешь, мне все понятно, – Ника снова отвернулась к окну, сдерживая подступающие слезы. – Ты разузнал про служащих театра и наткнулся на неприметную кассиршу. И захотел эту серую мышку сделать своим союзником, потому что она в театре своя и у нее можно много чего узнать. А я выбалтывала тебе все, вечер за вечером…
– Это ты-то незаметная? Нет никого ярче тебя в этом театре. – Его голос вдруг стал волнующим и нежным. Он играл с нею, и она оказывалась беззащитна перед своими чувствами к этому ужасному человеку. – Ты заходишь, и все смотрят на тебя. Несмело, воровато, потому что побаиваются. Но смотрят! Они видят, что скрыто в тебе. Они чувствуют, что ты держишь их в своих руках, хотя и не знают, каким образом, что за знанием таким тайным о них ты обладаешь. И потому побаиваются. Ведь каждому есть что скрывать, а что может быть страшнее, чем чужой человек, знающий о тебе нечто такое, что ты хотел бы скрыть! Вот и я тебя побаивался. Но теперь я просто верю тебе. И я знаю, что ты немножко влюблена в меня. Ведь так?
– Почему ты рассказываешь все это мне? Сейчас? Ты не боишься, что…
– А что, если я вверяю себя в твои руки?
– Неправда. Не надо издевок, прошу тебя… Театр – моя жизнь. «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее»[12] – этих слов ты от меня хочешь, что ли? Так ты думаешь обо мне? Спешу тебя разочаровать, мы не в спектакле, а я не Заречная. Не думай обо мне лучше, чем я есть на самом деле.
– О, ты не Заречная. Ты куда сильнее, яростнее и чище. Знаешь, почему я не отказался от участия в танцевальных вставках?
– Нет…
– Мне ведь с самого начала было понятно, что это тщетные усилия, раз спектаклю уготована такая судьба… И моим ногам было больно. Но… Я не мог отказаться от счастья смотреть на тебя – у всех на глазах, когда это разрешено, ничем тебя не смущая. Я понимал, что ты для меня недоступна, но ведь смотреть-то можно. Ты так двигалась, почти летала, почти сквозила, невесомая и при этом сильная, гибкая, как лиана. Я не мог глаз от тебя отвести. И не важно, что потом мне приходилось лежать в горячей ванне, обмазываться мазями и глотать болеутоляющее под нытье Риммы. А во время самих занятий моим анальгином была ты.
Ее руки заледенели, и она приложила их к пылающим щекам, не понимая, то ли хочет согреть ладони, то ли остудить лицо. Ей никак не уяснить, в чем именно он признается ей сейчас.
– Кирилл, одумайся! – взмолилась она. – Иначе произойдет что-то страшное, я чувствую.
– Произойдет только то, что должно произойти. Если хочешь знать, это судьба. Я не в силах что-нибудь изменить. Я должен.
– Хватит! – Ника почувствовала вдруг такую ярость, что вполне могла бы ударить человека. – Хватит нести всю эту чушь. Ты заварил все это! Ты! Нет никакой судьбы, есть только твоя воля. И решения, правильные и неправильные. И еще есть другие люди, с их решениями, и все это пересекается, захлестывается одно на другое. Я думала, что могу затаиться, просто жить и не соприкасаться с другими. Сидела тише воды ниже травы, и что же? Даже мои слова имеют какие-то последствия. Я так стремлюсь ни на что не влиять – и все равно влияю. Все словно сговорились посвятить меня в свои тайны, в свою жизнь. И знаешь, что я начинаю понимать? Невозможно жить автономно. Каждое действие имеет свои последствия, каждая брошенная необдуманная фраза – все! Не надо все валить на провидение! Ты сам, только ты, решаешь, как поступить. Когда в войнах перестанут гибнуть мирные жители? Боже мой, когда вы все закончите втягивать невинных в свои дрязги, когда?!
Этот вопль был обращен не только к Кириллу. К Зевсу, играющему людьми как пешками, к Гере с Афиной и Афродитой, положившим начало войне ради забавы, к Деметре, обрекшей людей на холод зимы из-за собственного горя. Сон и явь слились и загустели, так, что не разнять.
– Почему должны страдать те, кто не причастен? Кто ни в чем не виноват!
– Такая у них судьба.
– Нет никакой судьбы. Есть твоя прихоть, есть твоя злоба. Есть то, что ты можешь искоренить, а вместо этого множишь, потому что не хочешь остановиться и осознать.
Она видела, что Кирилл не уступает, и решилась. Торопливо и путано Ника стала рассказывать все, что знала про театр и его обитателей. Про беременную Лелю, которая ради театра была готова сделать аборт, и Даню, который влюблен в нее и отчаянно хорохорится и хохмит, лишь бы она его не прогнала. Про Рокотскую, у которой нет ничего, кроме изношенного сердца и желания играть на сцене. Про истерзанную виной душу Светланы Зиминой и про Дашку, которая только-только начала оттаивать и смотрит репетиции с раскрытым ртом, как ребенок. И про Римму, которая хоть и вздорная, но обычная маленькая девочка, когда-то запертая родителями в шкафу, а теперь желающая быть лучше, чем кто-то рядом.