но ни в коем случае не переборщить, разве это нарушение, товарищ красивый Фуражкин? Это горькие слезы мои о страшном моем опоздании. А он скажет, на тот свет не опаздывают. О, как вы неправы! Именно, именно, туда-то и опаздывают, дорогой мой товарищ лейтенант! Вы не знаете, кто я. А я – я не буду скрывать, тем более разве можно что-нибудь в целом мире скрыть от вашего проницательного взора? От ваших светлых глаз, глубоко в которых залегла тень усталости от необходимости наблюдать за порочным поведением человечества? Если вы говорите достойнейшей супруге вашей, я тебя, сучка, насквозь вижу, то это чистая правда, святой истинный крест! Вот почему безо всякой утайки – я спешу к смерти, ибо я ее черный ангел, неумолимый вестник, психопомп, слуга; ее секретарь, бухгалтер, курьер, делопроизводитель; ее спутник, помощник, поверенный, глашатай; ее ворон, стервятник, падальщик, похоронщик; единственный ее друг – это я. Возьмите деньги, я улетаю. Однако способен ли был Марк к такой изысканной и непринужденной речи? О чем это вы. Он и деньги в подобных случаях давал трясущейся рукой и с вымученной улыбкой – так, что и брать было противно, о чем откровенно сообщил ему не далее чем три дня назад один сурового вида гаишник, промолвив с презрением, тебе только жопы в детсаду подтирать, Марк ты какой-то недоделанный Лол-ли-евич. Но протянутую руку с деньгами отверг и удалился, попирая асфальт тяжелыми, как статуя командора, шагами. Странные иногда вещи случаются на городских улицах! Теперь через путепровод, далее слева обелиск с ослепительной серебристой ракетой, еще дальше некто верхом на коне, весь в орденах, на которых проницающий прошлое взор увидит кровь погубленных в бессмысленных атаках солдат; еще и еще по улице, бесконечной, однообразной, залитой солнцем, укачивающей, словно колыбельная, баюшки-баю, не ложися на краю, заутро мороз, а тебя на погост… зачем такие песенки русский народ пел над младенцем в люльке? Он встряхнул головой, увидел знак поворота, перестроился в правый ряд и встал в ожидании зеленой стрелки. Поехали. Улица Бехтерева, бетонный забор, въезд, перегороженный провисшей цепью, будка, из которой навстречу ему вышел белобрысый пузатый малый в черной форме и, зевая, буркнул: «Пропуск». Пятьдесят? Мало ему будет полсотни. Сто. Не опухнет? Марк взглянул на охранника и решил, что в самый раз. Он молча протянул сотенную бумажку, которая без слов была принята, осмотрена и засунута в нагрудный карман, после чего цепь была сброшена на землю, и Марк тронул машину, высматривая первый поворот направо.
6.
Он переступил порог морга и сразу же ощутил запах, доносившийся сюда из помещений, где творился еще не последний, но, ей-же-ей, страшный суд над доставленными сюда мертвыми телами, – сладковатый запах формалина, хлора и каких-то отдушек. Боже, Боже, что там происходит, за дверью, на железных столах! Не будем об этом – ибо стоит лишь вообразить, как мою собственную, пусть не очень умную, но все же с кое-какими извилинами голову распилят, будто полено, и вытащат из нее собственные мои мозги, которыми я все-таки думал, а в школе ловко решал задачи по алгебре, за что меня скупо хвалил Натан Григорьевич, и затем набьют всякой дрянью; как извлекут мое влюбчивое, страдающее, чуткое сердце и прикинут, может ли оно забиться в чужой груди, – о, не может, никак не может, так как имеет два порока: митральную недостаточность и сочетанный аортальный, – верните, умоляю вас, верните на место мое сердце!; как выпотрошат мою родную требуху и сами же зажмут свои равнодушные носы, а кто, собственно, вас просил? – стоит представить все это, как пол начинает плыть под ногами, свет в глазах меркнет, ноги подкашиваются и словно издалека доносятся до тебя тревожные голоса: «Нашатыря! Нашатыря дайте ему понюхать!» Пузырек с нашатырем был у него в кармане.
Он вошел и увидел: окошечко кассы с пошейным портретом крашеной блондинки лет шестидесяти, стол, за которым сидел чернявый человечек с быстрыми темными глазками и ловкими маленькими ручками, успевающими цепко схватить телефонную трубку, принять бумагу, отдать бумагу, расписаться, выставить перед собой ладошку детских размеров в знак того, что он ничего более не желает слушать, и поманить следующего, придавленного горькой заботой посетителя; ряд стульев, на которых в тяжком молчании сидел народ, в количестве, правда, всего трех человек, из них две женщины: молодая и постарше, растерянный мужичок, все порывавшийся что-то и кому-то сказать, но не находивший никого, кто бы с участием его выслушал; и четвертый оказался там, мимо которого Марк поначалу скользнул невидящим взглядом, – сухопарый, в очках с сильными стеклами, за которыми, как рыбы в аквариуме, плавали большие, светло-голубые с туманным налетом душевного расстройства глаза. Он был в темном пиджаке с черным блестящим галстуком под кожу, в желтых сандалиях и ярких носках. Какой чудак. Однако в нем Марк признал собрата из агентства «Прощание». Узнал его и собрат и подвинулся, приглашая сесть рядом. «Ты ведь из “Вечности”? – прошептал он Марку в ухо. Марк кивнул. «А я из “Прощания”. Но я… я год… или полтора… возможно, два, я не помню, я вижу, тебе можно признаться, я до сих пор… Мне здесь, – он нервно пошевелил пальцами, – не очень. Не по себе». «Пройдет, – утешил его Марк. – У меня тоже было». «Да? Ты думаешь, и у меня?» – с надеждой спросил человек из «Прощания». Марк кивнул. «У меня мальчик умер, семь лет, – сбиваясь и путаясь, говорил сосед, то едва не касаясь губами щеки Марка и дыша на него запахом наскоро проглоченной поутру дешевой колбасы, что, правду сказать, было не очень приятно, то отстраняясь и пытаясь своим тревожным взором заглянуть Марку прямо в глаза, – то есть не мой мальчик, у меня детей вообще нет, то есть как это нет, я в разводе, но у меня дочь, девочка, ей, – он пошевелил губами, – мне кажется, пятнадцать или четырнадцать, а может быть, и шестнадцать… она с мужем… то есть с мужем моей жены… я ее давно… очень давно… да, а мальчику семь лет, и я ужасно испугался… Там еще один мальчик был, и тоже семь лет, близнец. Как две капли. Он в комнату вошел, где мертвый мальчик, а тут он… И мне плохо стало. Ты понимаешь?! Сюда глянешь – он мертвый, а туда – живой. Я ужасно… ужасно себя чувствовал! Я попросил этого мальчика удалить… живого мальчика. Семья бедная, я им скинул, как мог, что ж, ваш мальчик так мало прожил, вам полагается. То есть формально нет, но по жизни ведь да,