Пыльцеспоры обычно сбрасывает авиация. На это есть махолеты и воздушные шары. Сбросить и убраться подальше, верно рассчитав высоту и направление ветра. Но у Януша Жаботинского был другой план, хотя ветер тоже следовало учесть. Он дул от реки, следовательно, шанс, что споры понесет на город, был ничтожно мал. И все же он был. Значит, контейнер нельзя распечатывать на высоте — нет, только на земле, только в гуще Бирнамского леса, не ждущего такого подвоха.
Когда-то живыми бомбами назывались те, кто глотал споры в пластиковых капсулах. У бомбы был завод — толщина пластика. Спорам требовалось полчаса, час или больше, чтобы проесть стойкую пластмассу и приняться за живую плоть. За это время надо было как можно глубже проникнуть на территорию противника. Жаботинский, прикрыв слезящиеся от ветра и дыма глаза, представил, как такой человек шел, выкашливая из распадающихся легких облачка спор… да. Эта тактика была признана неэффективной еще во время войны с Арденским лесом, больше четверти века назад, но поговорка про «живые бомбы» осталась. Жар-птица, словно почувствовав мысли всадника, длинно и горестно крикнула. Отлученный симбионт нуждался в связи с кем-то, и за неимением породившего его леса пытался наладить связь с человеком. Наверное, жар-птица уловила смертную тоску и страх коменданта.
Комендант должен покидать замок последним. Жаботинский снова усмехнулся. С самого момента взлета, когда серая площадка башни рухнула вниз, а с ней ухнул вниз желудок, и судорожно затрепыхалось сердце, Жаботинский продолжал считать. Он как раз дошел до ста, когда прогремели два взрыва: первый, и с небольшим опозданием — второй. Гноящаяся язва на зеленой шкуре леса вспухла и вскрылась, выплеснув шар огня. Еще секунду спустя на воздух взлетели бетонные перекрытия и железные фермы моста. Заряд под мост был заложен давно. А вот нафту в замке Жаботинский приказал взорвать перед самым отлетом. Значит, интендант все же успел. Хорошо. Теперь лес занят пожаром, и не заметит одинокого летуна, падающего в его бесформенную толщу.
Решив, что он пролетел достаточно, Жаботинский сжал пятками бока жар-птицы. Летун, сложив крылья, стрелой понесся вниз. Казанцев показал командиру этот маневр три недели назад. Казанцева с его птицей сбили еще днем. Только Казанцев умел выворачивать летуна над самой землей — а Жаботинский так и не научился, да и не собирался этого делать.
Он покрепче стиснул скользкую стенку контейнера и вжался головой в шейное оперение жар-птицы. Вокруг свистел ветер. Земля приближалась размытым пятном. Летун закричал, напарываясь на ветки, и со страшным треском человек и птица обрушились на кинувшийся в стороны подлесок. Жаботинский успел сорвать печать за мгновение до того, как потемнело в глазах, и в затылок ударила страшная боль.
…Комендант очнулся несколько секунд — или минут — спустя. Вокруг было черно, словно наступила глубокая ночь. Жаботинский не осознавал, что от удара лишился зрения. Он вытянул руки вперед, оперся о распластанную тушу жар-птицы и с трудом сумел подняться на ноги. В легких плясал адский огонь. Человек кашлянул. Кашлянул еще раз, и с воздухом изо рта полетели кровавые брызги. Он зашагал вперед, пошатываясь, нащупывая дорогу руками, с каждым выдохом выдувая маленькие облачка смертоносной пыльцы.
С той ночи, когда ушел Семен, мать все стояла-постаивала у восточной околицы. Уже два дня стояла и все глядела туда, где скрылся сначала Рыжий Коста в предутреннем сером свете, а затем и Семен — в свете полной луны. Сейчас луна шла на убыль. Потянуло на осень, и луна с солнцем встречались в небе — жаркий круг, толстый белый ломоть.
Растик носил мамке еду и воду в кувшине, уговаривал вернуться в дом — бесполезно. Вот Талкина мамка в доме заперлась и вообще не выходила наружу. А Растикова не хотела зайти внутрь. Заговорила только один раз, когда Растик принялся неловко утешать. Он сказал что-то вроде: «Мамка, не надо, вернется Семен, и батя вернется, и Рыжий Коста». А мать, не глядя на него, а глядя сухими глазами на дорогу, ответила:
— Это я его прогнала.
С тех пор молчала.
Она-то первой и увидела спускавшийся с холмов Лес, и уж тогда зашлась криком.
Страшен был не сам Лес. Всякий в селе видел, как деревья спускаются попить к ручью, грузно вытягивая из земли корни. Страшно было то, что шло вместе с Лесом, в Лесу, вместо Леса. Вспухающие в зеленых кронах нарывы, разрастающиеся бурые язвы, опухоли, в одну секунду охватывающие полхолма, а уже в следующую распадающиеся серой трухой.
Собравшиеся у околицы бабы тоже кричали. Мамка Растика уже только сипела, впившись в горло руками, словно хотела задавить рвущийся наружу крик. А дед Ольмерт, старый, как жабий дуб у ручья, выдавил, указывая трясущимся пальцем:
— Пыльцеспоры… ржа… через час все мертвые будем.
Растик, тоже повисший на поперечине ограды, отчаянно огляделся. Не было никого, кто мог защитить. В селе ввек не водилось ни знаменитых лава-пушек, превращающих землю в стекло, ни флеймеров, ни иглометов с сывороткой — ничего. Не было даже злого дерева анчар, одна капля яда которого могла сразить целый лес. Никакого оружия. Разве что его самострел… Лук у Димки… Арбалет у братьев Оржанцев.
— Эй! — во всю глотку заорал он. — Пацаны! У кого есть из чего стрелять — тащите. Через пять минут встречаемся здесь.
Мать обернула к нему бледное лицо, открыла рот, желая что-то сказать. Он не стал слушать и рванул вверх по улице к дому.
Они выстроились за изгородью — редкая цепь мальчишек с луками, самострелами, арбалетами. У Кирки было даже духовое ружье, сейчас бесполезное — но все равно он притащил. Наконечники стрел Растик велел всем смазать горючей смолой. И запалил огонь в большой железной бочке, где дозорные держали воду — в те времена, когда у восточной околицы еще стояли дозорные.
Пораженный болезнью Лес приливной волной катился с холмов. Растик никогда не видел моря, но батя рассказывал, и так он себе и воображал прилив. Только морской прилив голубой, чистый, а этот мутно-зеленый, как те древние стеклышки, что они с пацанами находили иногда на дне ручья. Мутно-зеленый в бурых и серых пятнах лишая… «Хорошо, что ветер дует в спину», — подумал Растик и сам удивился своей неизвестно откуда взявшейся мудрости. Нежно-зеленое облако спор, стоявшее над Лесом, сносило к востоку — иначе живых в селе бы уже не было.
Когда до первых деревьев осталось около сотни шагов, Растик крикнул:
— Поджигай!
И пацаны, один за другим, подожгли наконечники стрел. Медлить больше не имело смысла. Растик махнул рукой, а потом поспешно вскинул собственный самострел. В свете дня летящие стрелы казались бледно-рыжими точками в небе. Прочертив короткие дуги, они упали в Лес. Жалкая горсточка против невероятной громады. Растик так и не увидел, зажегся ли хоть один огонь, потому что сзади его окликнули. Он обернулся.
По улице шагала босая Талка под руку с козлоногим, а за ней — по палисадникам, по изгородям, по обочинам и по утоптанной ленте дороги — бежала встречная волна замиренной джи-крапивы. А следом стеной двигался лес. Их, замиренный лес.
Лес шумел за околицей — и восточной, и западной. В село деревья старались не забредать, хотя и любили повозиться с Талкиными братьями. Братья, все двенадцать, маленькие, юркие и рыжие, в сплетенных сестрой рубашонках, хвостом таскались за козлоногим. Козлоногого звали Боб. Он паршиво играл на свирели, зато отлично приманивал свистом рыбу в ручье. Талка стояла рядом и била прутиком по воде, распугивая всю рыбу, но козлоногий Боб совсем не обижался. Он радовался тому, что Талке больше не надо было плести рубахи, и ожоги от крапивы у нее на пальцах почти зажили. Двенадцать Талкиных братьев восторженно пищали и пихались маленькими кулачками, когда Бобу все же удавалось приманить рыбу и, насадив на острогу, швырнуть блестящую серебристую тушку на берег.
А Растик… А что Растик? Растик присматривал за ними из камышей, как и прежде, но близко не подходил. Зачем людям мешать?