Артему снова пришлось пересиливать себя и отказываться от предложения, но на этот раз ему это далось легче. Им овладело веселое отчаяние: весь мир был против него, все шло все хуже и хуже, сейчас он удалялся от центра, от заветной цели своего похода, и с каждой секундой, в которую он не спрыгнул со мчавшейся дрезины, эта цель теряла очертания, погружаясь во мрак долгих туннелей, отделявших ее от Артема, и вместе с этим утрачивала свою реальность, превращаясь снова во что-то абстрактное и недостижимое. Но эта враждебность мира к нему и к его делу будила в нем ответную злобу, которой наливались теперь его мускулы, упрямую злобу, зажигавшую его потухший взгляд дьявольским зеленым огнем, подменявшую собой и страх, и чувство опасности, и разум, и силу. — Нет, — сказал он впервые твердо и спокойно. — Я должен идти. — Тогда мы доедем вместе до Павелецкой, и там расстанемся, — помолчав, принял его выбор комиссар. — Жаль, товарищ Артем. Нам нужны бойцы.
Павелецкая показалась совсем скоро, и Артем подумал, что правду говорил кто-то из его знакомых на ВДНХ, который говорил, что когда-то все метро из конца в конец было можно пересечь за час, а ведь он тогда не поверил. Эх, будь у него такая дрезина…
Да только не помогла бы и дрезина, мало где можно было вот так просто, с ветерком проехать, может, только по Ганзе и еще по этому вот участку.
Нет, незачем было мечтать, в новом мире такого быть больше не могло, в нем каждый шаг давался ценой невероятных усилий и обжигающей боли. И пусть.
Те времена ушли безвозвратно.
Тот волшебный, прекрасный мир умер. Его больше нет. И не надо скулить по нему всю оставшуюся жизнь.
Надо плюнуть на его могилу и не оборачиваться никогда больше назад.
Перед Павелецкой никаких дозоров видно не было, расступилась только, давая проехать и уважительно глядя на их дрезину, кучка бродяг, сидевшая беззаботно метров за тридцать от выхода на станцию. — А что, здесь никто не живет? — спросил Артем, стараясь, чтобы его голос звучал равнодушно, но ему совсем не хотелось остаться одному на заброшенной станции, без оружия, еды и документов. — На Павелецкой? — товарищ Русаков удивленно посмотрел на него. — Конечно, живут! — Но почему тогда никаких застав нет? — упорствовал Артем. — Так это ж Павелецкая! — встрял Банзай, причем название станции он произнес очень значительно и по слогам. — Кто же ее тронет?
Артем понял, что прав был тот древний мудрец, который умирая, заявил, что знает только то, что ничего не знает. Все они говорили о неприкосновенности Павелецкой как о чем-то не требующем объяснений и ясном каждому. — Не знаешь, что ли? — не поверил Банзай. — Погоди, сейчас сам все увидишь!
Павелецкая поразила его воображение с первого взгляда. Потолки здесь были такими высокими, что факелы, сидевшие во вбитых в стены кольцах, не доставали до них своими трепещущими сполохами, и это создавало пугающее и завораживающее впечатление бесконечности прямо у него над головой. Огромные круглые арки держались на стройных узких колоннах, которые неведомым образом поддерживали такие могучие своды. Пространство между арками было заполнено потускневшим, но все еще напоминавшем о былом величии бронзовым литьем, и хотя здесь были только традиционные серп и молот, в обрамлении этих арок полузабытые символы разрушенной империи смотрелись так же гордо и вызывающе, как когда-то. Нескончаемый ряд колонн, местами залитый подрагивающим кровавым светом факелов, таял во тьме где-то неимоверно далеко, и не верилось, что там он обрывается, казалось, что просто свет пламени, лижущего такие же грациозные мраморные опоры через сотни и тысячи шагов отсюда, просто не может пробиться через густой, осязаемый почти, мрак. Эта станция была, верно, некогда жилищем циклопа, и поэтому здесь все было такое гигантское…
Неужели никто не смеет посягать на нее только потому что она так красива?
Банзай перевел двигатель на холостые обороты, и дрезина катилась все медленнее, постепенно останавливаясь, а Артем все жадно смотрел на диковинную станцию. В чем же дело? Почему ее никто не осмеливается беспокоить? В чем ее святость? Не только ведь в том, что она похожа на сказочный подземный дворец больше, чем на транспортную конструкцию?
Вокруг остановившейся дрезины собралась тем временем целая толпа оборванных и немытых мальчишек всех возрастов. Они завистливо оглядывали машину, а один даже осмелился спрыгнуть на пути и трогал двигатель, почтительно цыкая зубами, пока бородатый не прогнал его. — Все, товарищ Артем. Здесь наши пути расходятся, — прервал его размышления комиссар. — Мы с товарищами посовещались, и решили сделать тебе небольшой подарок. Держи! — и протянул Артему автомат, наверное, один из снятых с убитых Артемовых конвоиров. — И вот еще, — в его руке лежал фонарь, которым освещал себе дорогу усатый фашист в черном мундире. — Это все трофейное, так что бери смело. Это твое по праву. Мы бы остались здесь еще, но задерживаться нельзя. Кто знает, до куда решится фашистская гадина за нами гнаться. А за Павелецкую они точно не посмеют сунуться.
Несмотря на новообретенную твердость и решимость, сердце у Артема неприятно потянуло, когда Банзай жал ему руку, желая удачи, Максим хлопнул дружески по плечу, а бородатый дядя Федор сунул ему недопитую бутыль своего зелья, не зная, чего бы еще подарить: — Давай, парень, встретимся еще. Живы будем — не помрем!
Товарищ Русаков тряхнул еще раз его руку, и его красивое мужественное лицо озарилось нездешним светом: — Товарищ Артем! На прощание я хочу сказать тебе две вещи. Во-первых, верь в свою звезду. Как говаривал товарищ Эрнесто Че Гевара, аста ла викториа сьемпре! И во-вторых, и это самое главное — НО ПАСАРАН!
Все остальные бойцы подняли вверх сжатые в кулак правые руки и хором повторили заклинание «но пасаран!». Артему ничего не оставалось делать, как тоже сжать кулак и сказать в ответ так решительно и революционно, как только получилось «но пасаран!», хотя лично для него этот ритуал и был полной абракадаброй, но портить торжественный миг прощания глупыми вопросами ему не хотелось. Очевидно, он все сделал правильно, потому что товарищ Русаков взглянул на него горделиво и удовлетворенно, отдал честь, и глаза его подозрительно влажно блестнули.
Потом мотор затарахтел громче, и, окутанная сизым облаком гари, провожаемая стайкой радостно визжащих детей, дрезина канула в темноту. Он снова был совсем один, так далеко от своего дома, как никогда прежде.
Первое, на что он обратил внимание, идя вдоль платформы — это часы. Здесь тоже были часы, как и на ВДНХ, и не одни, над входом в туннели, а много, и только за пару минут Артем насчитал четыре штуки. На ВДНХ время было скорее чем-то символическим, как книги, как попытки сделать школу для детей — в знак того, что жители станции продолжают бороться, что они не хотят опускаться, что они остаются людьми. Но тут, казалось, часы играли какую-то другую, несоизмеримо более важную роль. Побродив еще немного, он подметил и другие странности: во-первых, на самой станции не было заметно никакого жилья, разве что несколько сцепленных вагонов, стоявшие на втором пути и уходившие в туннель, так что в зале была видна только небольшая их часть, и Артем не заметил их сразу. Торговцы всякой всячиной, какие-то мастерские — всего этого здесь было вдоволь, но ни одной жилой палатки, ни даже просто ширмы, за которой можно было бы переночевать. Валялись только на картонных подстилках нищие и бомжи, но и их было не очень много. А все сновавшие по станции люди время от времени подходили к часам, некоторые, у которых были свои, беспокойно сверяли их с красными цифрами на табло, и снова принимались за свои дела. Вот бы Хана сюда, подумал Артем, интересно, что он сказал бы на это.
В отличие от Китай-Города, где к путникам проявляли оживленный интерес, пытались накормить, продать, затащить куда-то, здесь все казались погруженными в свои дела, и до Артема им не было никакого дела, и его чувство одиночества, оттененное вначале любопытством, стало прорезаться все сильнее.
Пытаясь отвлечься от нарастающей тоски, он снова начал вглядываться в окружающих. Он и людей ожидал увидеть здесь каких-то других, с наполненными особым, только им доступным смыслом лицами, ведь жизнь на такой станции не могла не наложить печать на их судьбу. На первый взгляд вокруг суетились, кричали, работали, ссорились, может, умирали, обычные, такие же как все остальные, которых он видел, люди. Но чем пристальней он их рассматривал, тем больше пробирал его озноб: как-то необычно много здесь было среди молодых калек и уродов: кто без пальцев, кто покрытый мерзкой коростой, у кого грубая культя на месте отпиленной третьей руки. Взрослые были зачастую лысыми, болезненными, и здоровых крепких людей здесь почти не встречалось. Их чахлый, выродившийся вид так контрастировал с мрачным величием станции, на которой они жили, что несоответствие это чуть не физически было больно для глаз.