Седой уши приложил и нюхает-нюхает. А от них рыбьим жиром тащит — аж глаза слезятся. В тепле особенно заметно.
И вблизи видно, что у них вроде как тонюсенькие светлые усики над верхней губой, и из бровей растут такие же светлые длинные волоски, как у кошки усы. А носы — как у нерп: ноздри можно закрыть наглухо. Девчонки нерпячьей породы.
Беременная протянула ладошку Седому. Ладошка тоже не людская: между пальцами перепонки, нерпячья ласта — но Седой стал нюхать, прямо носом прижался и внюхивался. А девчонка его легонечко погладила по шее, чуть касаясь. Он нюхает, она гладит — через пару минут нашли общий язык.
Хутора они, прямо скажем, испугались. Но я уже понял, что к чему: я их в дом не повёл, а повёл в коровник.
Комплекс у меня — для распечатки натурпродукта из выращенной клеточной культуры. Но культуру надо обновлять, для этого у меня есть поголовье. Абердин-ангусы, пятнадцать голов, получаем мраморную говядину — чёрные красавцы, и голландки, двадцать голов — для молока и всего молочного, в чёрно-белый крап, хоть в детской книжке их рисуй. Живут они в такой холе, какую только можно себе представить — как рысаки в призовой конюшне. Коровник — светлый, тёплый, кроме стойл там ничего так комнатка для ветеринара есть, если кому-нибудь будет нужно телиться или ещё за чем понадобится присмотреть.
Вот в эту комнатушку я и привёл девчонок. Специально включил свет на четверть, провёл их мимо спящих коров, а они как-то напряглись, затормозили, чтоб рассмотреть мою скотину.
Особенно корову с телёнком.
Присаживались на корточки, рассматривали. А потом беременная на меня посмотрела снизу вверх: ноздри у неё закрылись, остались только щёлочки. Глазища громадные. Испытывающий взгляд.
Нестерпимый совершенно.
Вот тут-то я и понял: никому из тех, «кому следует», я о них рассказывать не буду.
Не знаю, почему. Просто кажется, что так будет правильно.
* * *
Я их разместил в той комнатушке, а потом пошёл и потихоньку разбудил старуху. А она взъерошенная была такая со сна — милая, как в молодости… не девчонки бы — полез бы с нежностями.
Она встряхнулась, собрала волосы в пучок и закрутила резинкой. И говорит:
— Ты чего, Сёма? Который час-то? Два, три? Глухая ночь…
Я её приобнял. Смутился, виновато говорю:
— Прости, Танюха, дело есть. У нас в коровнике две инопланетянки, одна вроде раненая, а другая беременная. Ты не посмотришь?
А она как давай хохотать:
— Вот же псих, а?! Инопланетянки? Как «здрасте» среди ночи! Летающая тарелка на двор не приземлялась, нет? Десант, быть может, высадили?
— Тань, — говорю, — я же не шучу. Ей-богу, инопланетянки, эти… шельмы… с кем воюем, в общем.
Тут она окончательно проснулась.
— Так, — говорит. — И ты не придумал ничего лучше, как припереть их в коровник. Молодец. Если коровы чем-нибудь заразятся и передохнут, я буду знать, как так вышло.
Меня аж в жар бросило:
— Не мог же я оставить сейчас, в пургу, на дворе детей!
А у Танюхи сделалось совершенно каменное лицо:
— Это не дети. Это опасные твари из другого мира, с которым мы воюем, между прочим. И ты, вместо того чтобы связаться с полицией, МЧС или ещё кем-нибудь компетентным, тащишь их к нам домой, да ещё и в коровник. Я не понимаю, Сёмка, на тебя затмение нашло, что ли?
— Ладно, всё, — говорю. — Давай сначала ты посмотришь, а потом решим.
Вставала — ругалась, шла — поливала меня, на чём свет: какой я отроду баран, что тащу в коровник всякую заразу, да ещё и заметила, что в теплице лампа мигает — поддала пару. Мол, за хозяйством никто не смотрит, никому не надо, только они со Светкой и Томкой крутятся, как проклятые, из кожи рвутся, чтобы у мужиков было на пиво…
А потом она увидела девчонок. И ахнула.
Они сидели на койке, прижавшись друг к другу. И у раненой синее текло сквозь тряпку.
Старуха, как на это глянула, тут же подобралась.
— Так, — говорит. — Сёмка, неси аптечку и тёплую воду. Бог ты мой, они же впрямь совсем девчонки… им лет по десять… Как они могли тут оказаться? Ведь кругом леса… или уж побережье, так до него километров двадцать… Зайчики, как же вы тут очутились?
Ну вот, думаю, были опасные твари, а теперь уже зайчики. Всегда она так: сперва нашумит, потом отойдёт. Теперь уж ничего дурного не будет.
Сходил за аптечкой, водогрей запустил. А старуха говорит:
— Сём, не надо им сильно греть. Чуть-чуть теплее комнатной, а то обожгу их. У них там, на Шеде, холода лютые, им эта наша метель — как осенний дождик.
Принёс я воды, две пары Светкиных рабочих брюк и два свитера, чтоб шельмочки переоделись. Не особо-то они были стеснительные — ну да и тельца у них какие-то кукольные, земная одежда, хоть и безразмерный эластан, смотрелась на них чудно и непривычно. Зато тепло всё-таки… а я ещё думал, где им взять какую-нибудь обувку. На ногах-то у них тоже перепонки, человеческая обувь, похоже, не подойдёт, разве что валенки…
Танюха стала диагност переключать, да призадумалась.
— Вот что, — говорит. — Иди, буди Томку. Пусть диагност перезагрузит и что-нибудь придумает с переводом речи: понимать нам их как-то надо.
Думал, Томке придётся ещё полчаса объяснять — но она прямо на ходу сообразила. Планшет, гарнитуру, ещё какие-то штуковины сгребла со стола — и бегом со мной. И дешифратор собрала, пока Танюха раненой руку перевязывала. Поганенький, конечно, вышел дешифратор, несинхронный и словарный запас совсем мизерный — но коптил кое-как.
Девчонки, правда, ужасно были молчаливые. И в шоке. Но когда Танюха закончила перевязку и им поесть сделала, на нашем рыбьем жиру, в котором намудрила чего-то — голосок они подали.
Имена назвали.
Раненая вроде — Лэнки или Лэнхи, не разберёшь. А беременная — Оли. Ну я и стал их звать Ленка и Оля — а они стали откликаться, ничего.
Ленка была чуток пошустрее, Оля — совсем уж робкая, жалась в угол и молчала. А может, просто боялась за ребёнка… хотя что они там понимают, в десять лет… и как ухитрилась себе ребёнка заделать. Раненько они начинают, эти шельмы.
Томка с ними разговаривала кое-как. Дешифратор, особенно сетевой — штука глючная, неточная, хорошо если общий смысл улавливает. И читать и нам, и шельмочкам было проще, чем с голоса: голосовой помощник так садил ледяным тоном, что мороз драл по коже.
Так что мы общались по первости субтитрами.
Томка спросила, откуда они взялись в метель в лесу. Ленка помолчала, переглянулась с Олей — и еле выговорила, мол, пленные. Сбежали. Ленка нашла лазейку где-то там, где их держали, и вытащила сестрёнку.
Такие дела. Сестрички, а не подружки.
— На побережье много людей, — говорит. — Море контролируют военные. Мы пошли… туда… в тот…
Томка им:
— В лес?
А Ленка:
— В лес, — по-русски. И повторила. — Лес. Лес. Лес — очень страшно.
А Томка им, грустно так:
— На что же вы надеялись? На военной базе или в лагере для военнопленных — или где вас там держали — вам наверняка было безопаснее. И домой бы вас вернули, когда война кончится. А так — вот о чём вы думали? Вы же могли погибнуть!
Шельмочки переглянулись — и их мордашки снова окаменели. Не знаю, как по-другому это описать: реально будто в каменные маски превратились, как там, у антенны.
И Оля тихо-тихо, еле-еле слышно сказала:
— Хочу жить вместе со своим бельком. Или умереть вместе со своим бельком.
Томка ей говорит:
— Так и жила бы. Кто бы стал трогать твоего белька… ребёнка, да? Белёк — там? — и показала на живот ей.
Оля сжалась в комок, прямо свернулась внутрь себя, обхватила живот руками, ничего не сказала. Зато Ленка Томке взглянула прямо в лицо:
— Люди забрали бы. Люди убили бы. Люди забрали двух моих бельков. Люди вынимали бельков изнутри. Лучше умереть… там, где лес.
Томка только ахнула. А Танюха смотрит во все глаза, губы белые — и повторяет:
— Быть не может. Просто быть не может.