Философ-эксцентрик Лой-Быканах увидел Патриарха, раскурившись балданаками. Патриарх проявился в струе дыма, и трубка от кальяна выпала из ослабевших пальцев философа, на лице застыла глупая улыбка, и лишь губы упрямо продолжали твердить мантру "Вышли хваи".
Туманное видение какое-то время повисело в воздухе, Патриарх с нескрываемой брезгливостью оглядел жилище Лой-Быканаха — и растаял. Философ нашарил на полу трубку и затянулся покрепче. На этот раз дыма образовалось куда больше и гуще. Патриарх завис надолго. Лой-Быканах закурил комнату настолько, что Патриарху оставалось смириться с временным заключением и расположиться удобнее:
— Чего надо?
— О, Патриарх! — философ впал в транс: Патриархи до сих пор ни с кем не разговаривали. Да и не видел их никто.
— Накурил-то, накурил! — пробурчал Патриарх. — Спрашивай быстрее, чего хотел, мне некогда.
— Я благоговею!
— Перед кем это? — насторожился дым.
— Пред тобой, о Патриарх!
— Ты что, идиот? Накурился для того, чтобы поблагоговеть?
Настала пора изумиться философу:
— А для чего ж еще?
Патриарх внимательно огляделся:
— Здесь философ живет, или я чего-то недопонимаю?
— Я - философ, — подтвердил Лой-Быканах.
— Так где же философские вопросы? О жизни, о мире, и вообще?
Философ глупо улыбался.
— Ты весь ум прокурил, что ли? Где основные философские вопросы?
— О, Патриарх, я благоговею!
Пленник накуренной комнаты застонал.
— Чем я тебя обидел? — обеспокоился Лой-Быканах, и еще раз пыхнул, потому что Патриарх начал рассеиваться.
— Тем, что ты тупой фанатик, — буркнул Патриарх. — Хватит курить, башка болит.
— Но ведь ты исчезнешь…
— Ну и что? Благоговеть можно и в одиночестве. И лучше — на свежем воздухе.
Философ послушно отложил трубку в сторону и теперь печально созерцал постепенное исчезновение предмета благоговения в клубах дыма.
— У вас тут все такие? — поинтересовался Патриарх.
— Какие?
— Укуреные до галюнов! Ничего вам не интересно, балдей да благоговей. Для того мы, что ли, Среду Обитания создавали?
— Кто — мы?
— Здрасьте, пожалуйста! Патриархи!
Мутный взгляд Лой-Быканаха начал проясняться и в голове забрезжил первый философский вопрос.
Но Патриарх уже практически растворился.
— Эй, погоди! А сколько вас было-то?
Клацнули зубы, хрустнула кость, и хвост остался лежать под ногами. Ыц-Тойбол подобрал трепещущий обрубок и молча протянул Гуй-Помойсу. Тот ради приличия два раза отказался, а на третий принял угощение и жадно вгрызся в плоть. Утолив первый голод, уступил пищу Ыц-Тойболу.
— Рану-то присыпать есть чем? — побеспокоился старик, пока младший пережевывал остывающие волокна.
— Посмотри в подсумке, там тинная труха должна быть.
Рана от обкушенного хвоста сулила как минимум три дня неудобств. Зато теперь он — настоящий ходок. До сих пор Ыц-Тойбол думал, что поедание собственного хвоста должно сопровождаться неким ритуалом — не сикараську же кушаешь, а себя, любимого. Старый в ответ на это заметил, что глупо делать из еды культ, когда жрать нечего.
Гуй-Помойс прицокнул языком.
— Чего ты там увидел? — обернулся Ыц-Тойбол, выковыривая из зубов кусочки мяса. Вкусный хвост.
— Да Патриархи знают, чего ты в подсумке таскаешь, — Гуй-Помойс почесывал голову.
Пришлось оставить еду и посмотреть, что так смутило старого ходока. Заглянув в правое отделение подсумка, Ыц-Тойбол и сам удивленно покачал головой — тинная труха кишела какими-то белыми личинками.
— Похоже, присыпке ёк, — выразил он вслух витающую в воздухе мысль. — Он мне, гад, испорченную загнал.
Витиевато просклоняв подлого мудреца, впарившего некачественный товар, младший вытряхнул содержимое подсумка в пламя.
Тинная труха вспыхнула, огненным смерчем унеслась к небу. Личинки надулись и неприятным чмоканьем просочились сквозь угли и пепел, как вода через песок.
— В жизни ничего подобного не видел, — Гуй-Помойс на всякий случай поворошил костер.
Давно распахнула буро-зеленую пасть, искрящуюся пульсирующими искрами светил, равнинная ночь. Гуй-Помойс доел остатки хвоста и свернулся большим шипастым шаром подле костра, Ыц-Тойбол повис на коряге, уцепившись когтями. Он мельком глянул на коловращение сверкающего разноцветными искрами неба и закрыл глаза.
Всю эту ночь Ыц-Тойбол провел как в бреду — очень болел хвост. Вернее, то место, где он недавно занимал не очень почетное, но свое место.
Никто не помнит, как Раздолбаи попали в Ложу Многих Знаний, но это уже не важно. Важно то, что в разгар диспута о температурном режиме Среды Обитания, изрядно накушавшийся борзянки Старое Копыто встал на задние ноги и заплетающимся языком спросил:
— А я вот что хотел бы… Откуда ж мы все-таки взялись, красавцы такие? — и упал.
— Простите?.. — не понял мудрец. Он принял Старое Копыто за коллегу. — Что вы сказали, я не расслышал?
— Мы хотим наконец-то узнать, откуда взялись, — поднял голову Желторот. — Откуда выпало яйцо, из которого мы все вылупились, красавцы такие? — и с грохотом рухнул вслед за товарищем, наступив при этом на Торчка.
Торчок, подобно Старому Копыту, тоже нажрался травы, но пока не возникал: смотрел галюны.
Повисла нехорошая тишина. Мудрецы повставали с мест, пытаясь разглядеть нарушителей спокойствия. Вот тут Торчок, до сих пор пребывавший в балданакском трансе, очнулся и произнес сакраментальное:
— Я та-арр-чуу, — и только потом безмятежно осмотрелся, пытаясь понять, куда попал и что здесь делает.
Вопрос о происхождении всего сущего на таких собраниях не поднимался. Не поднимался он и на иных собраниях, и вообще — никогда. На данный вопрос неизвестно кто и неизвестно когда наложил табу. Правда, никто об этом не знал, однако, так или иначе, сейчас вслух сказали то, о чем говорить не следовало. И мудрецы рассвирепели. Одни — потому что вопросы этики для них были превыше научного познания, другие — потому что сами не додумались до такого, третьи — просто так, за компанию.
Сплоченной толпой мудрецы двинулись на Раздолбаев.
Голос, заставивший Тып-Ойжона остановить клячу, принадлежал воину. Будучи мудрецом-практиком, Тып-Ойжон недолюбливал это сословие, однако к концу близился уже десятый день второго этапа одиночного путешествия, и мудрец изрядно тяготился одиночеством. Любой путник в радость, решил он, удерживая брюл-брюла на месте. Тот пританцовывал, фыркал и с неудовольствием косил на седока.