– Отец – пьяница, – хмыкнул я раз, раздеваясь в нашей детской спальне.
– Не-а, – возразил Хоган, – он просто любит пиво.
– Мама говорит, что про это есть заповедь.
– Мама говорит, мама говорит… – передразнил меня брат. – Если бы я на ней женился, тоже бы пил.
– Хоган, это отвратительно, – поджал я губы. Так всегда говорила мать, когда чья-то искренность претила ее понятиям о благопристойности.
– Неправда, я люблю маму.
И это было правдой. Хоган с детства обладал способностью испытывать в одно и то же время противоположные чувства. Он мог любить человека, совершавшего самые жестокие поступки. Меня, например. Он прощал, не задумываясь, – может быть, потому, что и не ждал от людей слишком многого. Мои же критерии были, наоборот, слишком высоки и все заимствованы у матери.
– Я тоже люблю отца, – признался я, – но он меня не любит.
К счастью, в спальне было темно, иначе, возможно, я бы не сдержал слез. И в самом деле мы с отцом никогда не находили общего языка. Он был хорошим, добрым человеком и любил свою семью, но так ни разу и не сумел притвориться, что интересуется моей жизнью и проблемами. Религией для него была воскресная месса, чтением – спортивные журналы, развлечениями – гольф и рыбалка. Меня все это лишь раздражало. Даже когда я увлекся баскетболом, его лишь силой можно было усадить к телевизору смотреть матч. «Они же никогда не промахиваются! – возмущался он. – Разве это спорт?» Однажды Хоган сломал ногу, играя в футбол на чемпионате в колледже. Мы с отцом сидели на трибуне и все видели. Брата уносили с поля на носилках, и отец плакал, не стесняясь своих слез. Мне так хотелось тогда поменяться с Хоганом местами, хоть на мгновение…
– Ты с ума сошел! – воскликнул Хоган. – Как это не любит? Разве он не подарил тебе подписку на «Спортивное обозрение» в позапрошлое Рождество?
– Он нам обоим подарил, – буркнул я.
– Вот видишь, – обрадовался брат, – значит, он к нам относится одинаково!
Когда мне было двадцать три, у отца случился обширный инфаркт посреди партии в гольф. Помню, как сидел у его постели в больнице, слышал его хрип и никак не мог разобрать, чего он хочет. Смерть его потрясла нас обоих, но Хоган оправился очень быстро – между ними все было ясно, никаких неоконченых дел, – а я переживал долгие месяцы, преследуемый мыслями о человеке, который столько лет находился рядом, но так и остался чужим.
Мать сразу перенесла все внимание на Хогана. После своей неудачной эпопеи в Африке он скоро продвинулся, унаследовав место отца и став преуспевающим агентом по продаже машин. Даже неожиданная женитьба на монашке сошла ему с рук: союз оказался счастливым, и Анджела быстро завоевана сердце нашей матери, нарожав внуков, которые появлялись в чисто католической манере – один за другим и совершенно неожиданно.
Несмотря на свои льстивые манеры торговца, Хоган никогда не вызывал у меня отрицательных чувств. Он обладал неотразимой улыбкой. Став семейным человеком и отрастив брюшко, он вечно ходил с таким видом, словно извинялся по этому поводу. При разговоре он робко заглядывал вам в глаза, стараясь избежать любых конфликтов, и вообще был примерным членом общества, обаятельным, но заурядным до мозга костей. Неудивительно, что мать предпочла его мне.
Окончательно мы разошлись с ней по поводу вьетнамской воины. Бросив семинарию, я по-прежнему оставался набожным католиком. Мне было девятнадцать лет, я учился в колледже на психолога и, что более важно, подлежал призыву. Будучи патриотически настроенной иммигранткой, мать восприняла мой отказ от военной службы по религиозным соображениям как личное оскорбление. Я был искренне шокирован ее готовностью пожертвовать сыном ради своих принципов, ее же ужасало, что я способен пожертвовать ее любовью ради чего бы то ни было. Это было не просто расхождение во взглядах, а столкновение характеров, что означало: один из нас не прав.
Она подалась вперед в своем розовом кресле-качалке, устремила на меня свои пронзительные синие глаза и в последний раз назвала по имени:
– Джон… Я не могу уважать человека, который не хочет драться за свою страну.
– В войне нет ничего заслуживающего уважения, мама, – парировал я холодно, – особенно в этой войне. И у меня нет ни малейшего желания становиться уважаемым трупом, даже чтобы удовлетворить твою гордость.
Это была последняя капля. Я окончательно покинул орбиту влияния матери и лишился ее расположения, низвергнутый в холодные туманные сферы, отведенные для родственников, которые нами пренебрегли, разочаровавших нас друзей, людей не того круга, прихожан, одевавшихся неподобающе, простаков, невротиков, разведенных, принявших протестантство, – короче, тех, кто так или иначе не удовлетворял высоким стандартам нашей семьи. Оставались, конечно, общие праздники, дни рождения, похороны, свадьбы, но в воздухе каждый раз висело напряжение, и нам с матерью нечего было сказать друг другу. Не стало ни обмена улыбками, ни любящих взглядов, ни понимающих кивков. Мы больше не посмеивались над глупостью знакомых, не перемывали косточки тому или иному священнику. Ни разу больше мы не проводили часы за желтым кухонным столом, рассуждая о преследовании католиков в Ирландии, природе греха и о том, сколько чудес нужно, чтобы стать святым.
Когда приближаешь человека к себе, впускаешь его к себе в душу, как я был внутри матери или она внутри меня, когда открываешь для него самые тайные свои уголки, где ты слаб и беззащитен, то потом бывает очень больно осознать, что этот человек – твой враг. Ты отшатываешься с отвращением и спрашиваешь себя: «Как я мог?» Возможно, ненависть представляет собой некую психологическую разновидность рвотного рефлекса, особый механизм, присущий только человеку, предупреждающий о нарушении наших самых интимных внутренних границ. «Это не мое, оно чужое, уберите его из меня!» Ну и конечно, ненависти, как и любви, приходится учиться. К несчастью, ей научиться легче. У меня был идеальный учитель.
Нам потребовались годы, чтобы выработать приемлемую дистанцию и заключить что-то похожее на перемирие. Мы поглядывали друг на друга с опаской, словно незнакомцы, которые уже раз сделали ошибку, доверившись друг другу. Даже спустя двадцать лет после того, как я покинул дом матери и вырвался из ловушки ее любви, меня преследует ее критический взгляд и инстинктивный страх разочаровать ее – как фантомные боли в ампутированной конечности.
Я позвонил в больницу, чтобы справиться о приемных часах, с таким чувством, будто сам записываюсь на тяжелую операцию. Мне казалось, что это я умираю.